Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Назад из-за пробок ехали долго, Жохов успел изложить историю с Хасаном и сахаром. Жить дома стало опасно, он сбежал в дом отдыха, познакомился с Катей, через нее – с Богдановским. У них дачи по соседству, пошли к нему в гости, там его и застрелили по ошибке. Должен был погибнуть он, Жохов, а убили Борю.
Шубину показалось, что из его истории выпало какое-то важное звено. Непонятно было, почему засаду на Жохова эти кавказцы устроили на даче у Богдановских, но от прямого ответа Жохов уклонился.
– С перепугу пальнул, сученыш, выскочил в окно и через соседний участок выбежал на дорогу. Как раз подъехал Хасан с тем малым, подхватили его и дали по газам, – закончил он свой рассказ.
– А ты что?
– Катя побежала к соседям. Там недалеко живет пара пенсионеров с телефоном. Вызвали «скорую», но было уже поздно.
Подрулили к подъезду. Две соседки заранее накрыли стол, начали рассаживаться. Старые друзья, уехавшие от крематория на своих машинах, на поминки не явились, еще несколько шубинских ровесников скоро ушли, не дождавшись горячего. Осталось человек пятнадцать.
Рядом с Шубиным сидел пожилой мужчина с орденскими колодками, составленными из одних юбилейных медалей.
– Евреи – умные люди. Они своих покойников сжигают и поближе кладут. У меня вон сестру закопали, пятнадцать километров от кольцевой. Не наездишься, – негромко сказал этот ветеран женщине слева от него.
– Как это – жечь? – возмутилась та. – Мы русские люди, крещеные.
– Славяне мы. Славяне покойников сжигали.
– Так они же были язычники. Деревянным идолам молились.
– А мы – доскам деревянным, – парировал ветеран.
В промежутках между официальными тостами поползли сторонние разговоры. Борина третья жена, с которой он, впрочем, тоже давно не жил, мирно беседовала со своей предшественницей. Темой служили возросшие коммунальные платежи. Делить им было нечего, справа от Шубина две тетки мстительно шептались, что квартиру получит сын от первого брака, хотя ни он, ни его мать не соизволили прийти на похороны. На другом конце стола спорили про референдум.
На почетном месте сидел Богдановский-старший – большеносый, абсолютно лысый старик с усыпанной кератомами головой. Шубин заметил, что он не без удовольствия играет роль убитого горем отца. Неизвестно, чего тут было больше – старческого идиотизма или природного артистизма. Ему нравилось быть в центре внимания. Две старушки, божьи одуванчики с приколотыми к дыроватым кофтам янтарными насекомыми, ухаживали за ним, ревниво отвергая заботу третьей, похожей на Катю.
– Нет, Талочка, ты не знаешь, Саша этого не ест, – говорила одна.
Вторая действовала молча. Они вытирали пиджак, который он то и дело пачкал, в две ложки что-то накладывали ему на тарелку и норовили задвинуть подальше его стопочку. Это у них не получалось.
Богдановский лихо отпил порцию водки объемом с наперсток, вилкой подцепил с блюда несколько пластиков буженины, но положил их не в рот, а в карман пиджака, предварительно обернув салфеткой.
– Кот у меня, коту взял, – объяснил он удивленно посмотревшей на него Талочке. – Пускай тоже Борьку помянет.
Шубин встал и вышел на лестницу покурить. У окна между этажами одиноко стояла элегантная стройная блондинка с некрасивым лицом и жидкими волосами. В крематории она держалась отдельно от всех, а за поминальным столом съела только кутью и выпила рюмку водки.
– Вы друг Бориса? – спросила она с мелодичным западным акцентом.
Шубин кивнул. С полминуты оба молчали, блондинка смотрела в окно. Затем, не поворачивая головы, тихо сказала:
– Мы с ним любили друг друга.
И добавила еще тише:
– Всего три раза.
42
В апреле Шубин сократил очерк про Анкудинова и после долгих мытарств напечатал его в одном ведомственном журнале, под давлением рынка все дальше уходившем от своей основной проблематики. Заплатили какие-то копейки, зато вскоре пришел читательский отклик из Белоруссии. Письмо поступило в редакцию, но там не нашлось денег, чтобы по почте переслать его Шубину. Предложили, если хочет, приехать самому. Он поехал и не пожалел.
Автор, доцент Гродненского пединститута, сообщал, что в областном архиве сохранилась копия реляции, которую посланник Станислав Довойно, присутствовавший при казни Анкудинова, отправил из Москвы в Варшаву, королю Яну Казимиру. Шубин откликнулся и через пару недель получил микрофильм с четырьмя кадрами. Написано было не на латыни, а на польском, худо-бедно ему доступном. Текст удалось разобрать под лупой, без аппарата.
Как и Олеарий, Довойно тоже свидетельствовал, что под топором палача Анкудинов вел себя с нечеловеческим бесчувствием, но приписывал это не его мужеству, а действию зелья, которым его опоили перед казнью. Отсюда делался вывод, что вместо человека, называвшего себя сыном царя Василия Шуйского, казнили кого-то другого. Сонное зелье дали ему для того, чтобы перед смертью не объявил народу свое подлинное имя. Сам Анкудинов, следовательно, остался жив.
В пользу этой версии Довойно приводил еще один аргумент. По его словам, некий шляхтич из состава посольства восемью годами ранее встречался с князем Шуйским в Кракове и поклялся на Евангелии, что на Красной площади четвертовали другого человека. «В Москве толкуют, – указывалось в реляции, – будто подмена совершилась по совету и при участии ближнего боярина Никиты Ивановича Романова. Он с глазу на глаз переговорил с привезенным из Голштинии человеком, после чего убедил царя втайне сохранить ему жизнь».
Догадка насчет зелья казалась вполне правдоподобной. Шубин сам об этом думал, но считал, что какое-то наркотическое средство могли дать и Анкудинову – не из милосердия, разумеется, а из опасения, что даже на плахе он не оставит своего упрямства и принародно станет «влыгаться в государское имя». Все прочее легко было списать на обычное для дипломата желание приплести к делу побольше экзотической информации с целью вызвать повышенный интерес к своим донесениям. Шубин так это себе и объяснял, пока не дошел до последнего кадра. Здесь обнаружилась такая деталь, что сердце подскочило к горлу. Он дважды перечитал это место, затем взял польско-русский словарь и для страховки проверил каждое слово. Ошибки быть не могло, он все понял правильно.
Сам Довойно не осознал чрезвычайной важности своего наблюдения. Поразительная подробность осталась для него не более чем фрагментом общей картины, он упомянул о ней вскользь, не понимая, что она-то и подтверждает истинность его гипотезы. «Когда отрубленные члены стали насаживать на колья, – писал он, – и уличные псы бросились лизать под ними снег, обильно политый кровью, я обратил внимание, что левая рука казненного имеет всего два пальца, большой и указательный. Остальные три отсутствовали. Вероятно, отрезаны были палачами в застенке».
На самом деле из этого следовало, что вместо Анкудинова на Красной площади четвертован был его несчастный приятель – Константин Конюховский.