Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этом ужине Эдик Штейнберг, разогревшись водкой, стал мне выговаривать: «Старичок, выставить на выставке фотографии членов Святейшего Синода – это не искусство, старый». Я кротко с ним соглашался. Меня никогда не волновал вопрос, что является искусством, а что нет. Отношусь к этому бюрократически: что функционирует в обществе в качестве искусства, то им и является. Что же касается вопроса, что есть искусство «на самом деле», то ведь, если искусство за что-нибудь имеет смысл любить, то именно за то, что в нем нет никакого «на самом деле».
Штейнберг всех называл «старичок» или «старый»: даже свою жену, даже маленьких детей обоих полов, даже свою собаку Фику, седоухую сосиску с печальными глазами. Эта женщина-спаниель обладала патологической склонностью сжирать всё острое и металлическое: гвозди, бритвы, иголки, скрепки, булавки. Каким-то образом это ей не вредило, и Фика прожила долгую собачью жизнь в квартире Штейнбергов на Пушкинской, меланхолически внимая из-под стола разговорам о православии и супрематизме. Будучи ребенком, я часто бывал вместе с папой в этой квартире. Мне нравилась атмосфера еврейских православных домов: обостренный уют, иконы, блины, беседы. Но более всего меня влекла одна книга – академическое издание рассказов Эдгара Аллана По. У нас почему-то такой книги не было, а я дико фанател от рассказов По. Поэтому, стоило нам явиться к Штейнбергам, я мгновенно погружался в чтение По. Еще мне нравилась одна дама с веером и покачивающейся головкой: она стояла на полочке в ванной комнате Штейнбергов. Я мог до бесконечности раскачивать ее кокетливую головку, время от времени сообщая ей дополнительный импульс с помощью кончика пальца, и поэтому долго не покидал совмещенный санузел, полностью оклеенный, как было принято в те годы, плакатами Альфонса Мухи и черно-белыми фотографиями Франтишека Дртикола, на которых коротконогие и малогрудые голые красавицы двадцатых годов изгибались в гимнастических позах, демонстрируя умеренную, но крепкую мускулатуру и черно-белые переливы своей гладкой кожи.
Картины Штейнберга мне тоже нравились, и сейчас нравятся: смиренный, выцветший, православный супрематизм – в этом есть нечто ущербно-прекрасное. В конце 89-го года я продал картину Штейнберга, доставшуюся мне в наследство от мамы, за двенадцать тысяч рублей. Сумма немалая по тем временам, что позволило мне долго оттопыривать моих друзей и подруг в нелепом ресторане «Урал» на Покровке, где стояло чучело уральского медведя. Тогда мне в голову не могло прийти, что я сам стану обильно использовать супрематические элементы в своих работах. Эстетика супрематизма меня всегда привлекала, однако отвращали их манифесты – как, впрочем, и все прочие манифесты.
Есть нечто подспудно омерзительное в манифестах художественных групп и направлений, а также в эстетических трактатах. Трудно не заметить утомительную настырность в этих продуктах идеологического творчества, что заставляет относиться к ним с меньшей симпатией, чем к тем произведениям и практикам, которые этими манифестами и трактатами вдохновлялись. Практика всегда чище теории. Что же отвращает в манифестах и трактатах? По всей видимости, их вера в себя (неважно, верят ли они в себя искренне или же имитируют эту веру). Сталкиваясь с теми или иными прокламациями, мы должны либо разделить их «веру в себя», либо отвергнуть ее. Если мы отвергаем их самоуверенность, то зачем нам они? Если разделяем, тогда нам грозит болезненное разочарование. «Медгерменевтика» попыталась разрешить это противоречие, предложив вдохновляться тем, что в себя не верит. Это и есть то, что называется игрой. Игра в себя не верит, но она в себя играет. К сожалению, этот взгляд на вещи входит в состояние противоречия с духом наших дней.
В наше время от искусства требуют занять политическую позицию, почти как в раннесоветские времена, только теперь требования эти исходят не столько от властей (которым, к счастью, насрать на искусство), а от их противников, от политической фронды, распространившей свое влияние на арт-институции. Требуют серьезности, ответственности, требуют неравнодушия к социальным проблемам, требуют деятельного участия в жизни гражданского общества, требуют отказаться от игривости, от инфантилизма, от беспочвенной мечтательности, от трансформизма, от амбивалентности, от галлюциноза, от красоты, от мистики, от двойного дна, от собственного отдельного мира, от ускользания, от вымысла, от дистанции, от саботажа – короче, требуют отказаться от всего самого ценного, что есть в искусстве. Ну и что же нам ответить на эти требования, окрашенные в тона протестантской праведности? Отвечать на такие требования следует очень осторожно, очень осмотрительно, весьма добросердечно и крайне деликатно. Например, так: а хуй не желаете пососать?
Дайте мне вашу руку, читатель-старичок, обращаюсь к вам так в память о Штейнберге, даже если вы тринадцатилетняя девочка, презревшая строгий ярлык с надписью «18+», который, скорее всего, будет укреплен издательством на обложке моего сочинения. Дайте мне вашу руку, говорю, чтобы войти в дом Альфреда, где недолго осталось нам тусоваться. Катастрофа близка. Скоро прервется размеренный уклад дворцовой жизни. Источником катастрофы сделались в данном случае нравы восточных женщин. В дни, которые принято называть критическими, тайские сестрички Чира, Чай и Ной прекращали всяческую деятельность и запирались в своих комнатах. Никакие вопли, никакие события не могли их оттуда выманить, пока не заканчивались упомянутые дни. А когда менструации настигали их всех трех одновременно, тогда жизнь в доме останавливалась. Альфред был совершенно беспомощен без таек. Днем еще как-то всё держалось в рамках: за ним приезжали его секретарь и водитель, они везли его в Бонн, в посольство, но критическими вечерами он напоминал покинутого и неприкаянного ребенка, который то отчаивался, то хулиганил. Мы ничем не могли ему помочь, разве что разделить с ним его безудержное пьянство. Бутылка следовала за бутылкой – уже без сопровождающих яств. Закусывали твердым швейцарским сыром, найденным в гигантском холодильнике.
Инсталляция МГ «Переживание в башне» («Золотая тень»). 1994
Лукас Кранах Старший. Мартин Лютер как монах. 1521. Фрагмент
В нормальные, некритические вечера Альфред, как правило, принимал дома гостей (на худой конец, доктора Рубингера с пачкой газет), но иногда ему приходила охота потусоваться, и тогда одна из сиамок садилась за руль, и мы катились в какой-нибудь клуб или бар.
Клубная жизнь в Кельне тех дней не особенно процветала. Выбор был невелик: несколько мрачных баров,