Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слоут отметил поведенческую стратегию, которую он нашел особенно параноидальной: склонность испытуемых «начинать посередине инцидента и полностью игнорировать формирующие его предшествующие события» при назначении виновных. Например, у бойца из Вьетконга была явно бредовая идея о том, что американские солдаты хотят убивать мирных вьетнамских граждан. Американцы расстреляли автобус, полный крестьян. Слоут отметил, что автобус проезжал мимо здания, где только что взорвалась бомба. У американцев были причины думать, что в нем находятся враги; «при имевшихся обстоятельствах американцы, по понятным причинам, приняли не лучшее из возможных решений», — предположил он. Однако почему-то эти факты полностью проигнорированы членом Вьетконга, если судить по тому, как он истолковал американский обстрел. По мнению Слоута, это свидетельствовало о «глубокой нехватке критической самооценки».
Оценивая ситуацию со стороны, легко увидеть глубокую нехватку критической самооценки у самого Слоута. Он игнорировал любые политические, исторические или военные причины, которые могли заставлять вьетнамцев ненавидеть Америку. Отвественность за «поощрение этой трагической ситуации», лежащая на Соединенных Штатах, — следствие того, что это слишком большая и могущественная страна. Но это было именно то, что американцы хотели услышать. Вышедшая в 1966 году передовица Washington Post называла работу Слоута «почти гипнотически восхитительной». Чиновники в Сайгоне посчитали ее «необычайно проницательной и убедительной».
К концу 1960-х годов нарастающая волна антиавторитаризма покончила с такими занятиями, как эксперимент Слоута. Студенты выходили на уличные манифестации, в воздухе пахло революцией. Академиков все больше напрягал тот факт, что их имена ассоциировались с нечистоплотным правительственным финансированием, а идея о том, что какая-либо техника может дать любопытным и терпеливым американским исследователям идеальный доступ к человеческим душам, непостижимым никаким другим способом, начинала казаться все менее правдоподобной.
Антропологи обещали, что проекционные тесты дадут право голоса тестируемым людям, но все труднее было игнорировать тот факт, что, по словам Лемов, такие тесты «обеспечивали рентгеновское излучение, просвечивающее психику, но сам принцип их работы перепоручал эксперту задачу определить истинный смысл того, что было сказано, того, что думал абориген». Это была все та же этическая дилемма, возникающая при работе с бессознательным: если вы заявляете, что в людях есть нечто, о чем они сами не подозревают, это значит, что вы можете говорить за них лучше, чем они за себя, узурпируя их право на принадлежащие им жизненные истории. Тем временем жители, политики и революционеры Третьего мира все яснее давали понять: они хотят, чтобы были услышаны их собственные голоса.
В антропологии все больше внимания посвящали биологическим факторам и возврату к теориям, основанным на поведении, которые рассматривали социальное взаимодействие как нечто более значимое, чем бессознательные психические процессы. Исследования культуры и личности, в особенности движение проекционных тестов, быстро теряли релевантность, — это больше не практиковалось, не преподавалось и не читалось. Даже их старый защитник Ирвинг Хэллоуэлл теперь переосмыслил свои исследования индейцев оджибве и поставил под сомнение то, что тест Роршаха сделал хоть сколько-нибудь серьезный вклад, — он лишь подтвердил вещи, которые исследователь узнал другими способами. Аналогичные сдвиги происходили и в профессиях, связанных с психическим здоровьем.
Новейшие психофармацевтические препараты — антидепрессанты, литий, валиум, ЛСД — привели к быстрому переходу от психоаналитической психиатрии к базирующейся на научном методе «твердой» психиатрии, которую мы знаем сегодня. С развитием основанной на принципах сообщества психиатрической терапии, сфокусированной на социально-экономических и культурных факторах, и возвращением популярности поведенческих теорий стало казаться бессмысленным уделять внимание разуму или внутренним мотивам.
Критика теста Роршаха была особенно сильна в сфере клинической психологии. Исследуя ситуацию в 1965 году для наиболее уважаемого справочного издания в этой области, «Ежегодника психических измерений» (The Mental Measurements Yearbook), выдающийся психолог Артур Дженсен был так резок по отношению к тесту Роршаха, как никто другой до или после него: «Суть квалифицированного суждения заключается в том, что тест Роршаха очень плох и не имеет практической ценности для тех целей, для которых его рекомендуют преданные фанаты этой методики».
Именно Дженсен в том же эссе писал, что тест Роршаха «столь же тесно связан с клиническим психологом, как стетоскоп — с врачом», но это был отнюдь не комплимент. Тест, по его мнению, был не просто бесполезным — «он мог привести к пагубным последствиям в условиях вне стационара, например в школах или на производстве» из-за склонности гиперболизировать патологии. «Почему у теста Роршаха до сих пор так много поклонников и почему он продолжает столь широко использоваться, — удивительное явление», — заключил он. И чтобы объяснить это явление, на его взгляд, требуется «более глубокое знание психологии доверия, чем то, каким мы обладаем сейчас. Между тем темпы научного прогресса в клинической психологии вполне могут быть измерены теми скоростью и усердием, с какими она избавляется от теста Роршаха».
Однако, поскольку в середине века использование теста Роршаха было широким и децентрализованным, даже это обвинительное заключение от выдающегося эксперта не было услышано. Никто из авторитетов не был наделен «правом последнего слова». Через год после публикации статьи Дженсена увидели свет отчет Уолтера Слоута и рассказ Рэя Брэдбери — тестирования в эпоху «холодной войны», доведенные до крайности, и реакция на них. Даже в том маловероятном случае, если Слоут или Брэдбери что-нибудь слышали о Дженсене, его критика нисколько их не заботила.
Но все же клиническая психология смогла, говоря словами Дженсена, «избавиться» от Фрейда со «скоростью и усердием», которые были совершенно поразительны. Начиная с конца 1960-х годов фрейдистская психология, которая ранее правила бал, оказалась загнана в угол. Тест Роршаха (его достоверность была под вопросом, авторитет проводивших его людей — под подозрением) мог с легкостью разделить ту же самую участь.
В некоторых странах это и произошло. Но в Америке он выжил — как в культуре в целом, так и в рамках клинической психологии.
Чернильные пятна уже стали метафорой для того же самого антиавторитарного релятивизма, который бросил вызов релевантности теста. Ваша реакция на кляксу или рубашку теперь восхитительно интерпретировала сама себя, не нужен был доктор в белом халате или психоаналитик, попыхивающий сигарой позади кушетки. Свободное самовыражение, которого требовала культура, было тем, что предлагали чернильные пятна (по крайней мере в народном воображении).
Именно когда доктор Брокау показывал свою рубашку людям на страницах рассказа Брэдбери, тест Роршаха становился в реальной жизни символом всего, что вызывало разные, но одинаково справедливые суждения. В 1964 году рецензент, делавший обзор десяти книг о Нью-Йорке, резюмировал: «Создание книги о Нью-Йорке — это проекционный психологический тест, можно сказать, тест Роршаха. Пять городских районов являются лишь стимулами, на которые наблюдатель реагирует в соответствии с особенностями его личности». Это было первое — по крайней мере для New York Times — из тысяч сравнений различных вещей с тестом Роршаха. Скоро генерал де Голль станет «тестом Роршаха» для биографов, открытый финал фильма Стэнли Кубрика «2001 год: Космическая одиссея» тоже будет таковым.