Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предполагалось, что это мероприятие поможет собрать пожертвования. Сбор оказался очень небольшим. Кембриджский физик Ф. Б. Мун вспоминает отчаяние Резерфорда:
Он сделал очень много для беженцев из гитлеровской Германии; он устроил некоторых из них в своей лаборатории и по мере сил находил деньги, чтобы помочь им и их семьям, пока они не найдут надежной работы. Он рассказал мне, что один из них пришел к нему и сказал, что он что-то такое открыл. «Я перебил его и сказал: “Это уже многим известно”, но вы знаете, Мун, эти люди выживают чудом. Им просто необходимо двигаться вперед»[852].
Если не считать французских молитв – про них нам ничего не известно, – в течение первых двух лет спасательная деятельность точно соответствовала прозорливому предсказанию Готфрида Кунвальда: в Британии беженцам было предоставлено почти столько же временных рабочих мест[853], сколько во всем остальном мире, вместе взятом, а сумма американских пожертвований, в основном от фондов, подобных Фонду Рокфеллера, точно соответствовала объему средств, полученных из других стран[854]. Затем, по мере ослабления Великой депрессии и ужесточения английской академической системы, усилилась эмиграция в Соединенные Штаты. По официальным каналам Чрезвычайного комитета в 1933 году в США приехали тридцать ученых, в 1934-м – тридцать два, в 1935-м – всего пятнадцать, зато в 1938-м – сорок три, в 1939-м – девяносто семь, в 1940-м – сорок девять, а в 1941 году – пятьдесят[855]. Физиками были лишь немногие из них: международная сеть дружеских отношений и знакомств давала физикам лучшие, чем большинству других ученых, возможности помогать друг другу. Между 1933 и 1941 годами в Соединенные Штаты эмигрировало около сотни физиков-беженцев[856].
Принстон, как писал Эйнштейн королеве Бельгии Елизавете, с которой он был в дружбе, оказался «очаровательным местечком, старомодной и церемонной деревенькой, населенной маленькими полубогами на ходулях. Однако, пренебрегая некоторыми из светских условностей, я смог создать вокруг себя атмосферу, благоприятную для исследований и свободную от отвлекающих факторов»[857]. Вигнер отмечал, что фон Нейман «влюбился в Америку с первого же дня. Он подумал: вот здравомыслящие люди, которые не ведут всех этих бессмысленных традиционных разговоров. Его в некоторой степени привлекал больший, чем в Европе, материализм Соединенных Штатов[858]». Когда в 1935 году в Принстон приехал Станислав Улам, он нашел семейство фон Нейман уютно устроившимся в большом и внушительном доме; дверь ему открыла чернокожая служанка. Два или три раза в неделю фон Нейманы давали вечеринки. «Но вечера эти отнюдь не были совершенно беззаботными; тень приближающихся событий вторгалась и в обыкновенную атмосферу»[859][860], – отмечает Улам. Любовь к Америке самого Улама, оформившаяся несколько лет спустя, когда он был младшим научным сотрудником в Гарварде, умерялась лишь его недовольством погодными катаклизмами: «Я часто говаривал своим товарищам, что Соединенные Штаты – это словно дитя из сказки, к которому, когда тот появился на свет, пришли с подарками все добрые феи, и только одна фея не смогла прийти – фея, приносящая погоду»[861][862].
Леопольд Инфельд, проезжавший на поезде через Нью-Джерси по пути из Нью-Йорка в Принстон, «был поражен зрелищем такого количества деревянных домов; в Европе на них смотрят с презрением, как на дешевую, недолговечную замену домам кирпичным». В этой же поездке ему неизбежно встретились и «выброшенные старые автомобили, груды металлолома». Принстонский кампус был пустынен. Он нашел гостиницу и спросил, куда делись все студенты. «Наверное, пошли смотреть Нотр-Дам», – сказал портье. «Я что, сошел с ума? – спросил себя Инфельд. – Нотр-Дам в Париже. Здесь Принстон, причем совершенно пустой. Что все это значит?» Вскоре он получил ответ на свой вопрос. «Внезапно все резко изменилось. Это произошло скачкообразно, за долю секунды. Поехали автомобили, на улицах появились толпы народу, шумные студенты кричали и пели»[863]. Инфельд приехал в Принстон в субботу; по субботам футбольная команда Принстона играла с командой Университета Нотр-Дам.
В свою первую ночь в Новом Свете Ханс Бете обошел пешком весь Нью-Йорк[864].
Химик Курт Мендельсон живо помнил первое утро после своего побега из Германии: «Когда я проснулся, мне в лицо светило солнце. Я спал крепко, спокойно и долго – впервые за много недель. [Предыдущим вечером] я добрался до Лондона и лег спать, не опасаясь, что в три часа утра за мной приедет машина с парой штурмовиков из СА»[865].
Свобода начинается не с науки и карьеры, не с хлеба насущного и даже не с семьи или любви; она начинается со здорового сна и возможности любоваться игрой утреннего света, ничего не опасаясь.
8
«Вскапывать и перемешивать»[866]
Седьмой Сольвеевский конгресс, проходивший в Брюсселе в конце 1933 года, стал для Джорджа Гамова билетом, позволившим ему убежать из Советского Союза, который быстро становился все более неуютным местом для физиков-теоретиков, упорствовавших в приверженности современным представлениям[867]. Предыдущим летом этот высокий, светловолосый, атлетически сложенный одессит уже предпринял одну попытку побега вместе со своей женой Ро[868]: они собирались переплыть на резиновой байдарке через Черное море, пройдя около 280 километров на юг, от Крыма до Турции, причем метеорологического прогноза у них не было. Они взяли с собой карманный компас, сваренные вкрутую яйца, тщательно запасенные заранее, кулинарный шоколад, две бутылки коньяка и пакет свежей клубники. Они отплыли с утра, сделав вид, что отправляются на увеселительную прогулку, и энергично гребли весь день и часть ночи. Из документов у них были с собой только датские права на управление мотоциклом, оставшиеся у Гамова на память о зиме 1930 года, которую он провел в Копенгагене после работы с Резерфордом в Кавендишской лаборатории. Гамов собирался показать этот документ туркам, сказать им по-датски, что он датчанин, добраться до ближайшего датского консульства и позвонить оттуда Бору, который, несомненно, все устроил бы. Но Черное море назвали так из-за частых штормов. Побегу Гамовых помешал сильный ветер: он поднял захлестывавшие их волны, обессилил их за долгую, холодную ночь и в конце концов отнес их обратно к берегу.
Гамов вернулся в Ленинград, а на следующий год получил из правительства