Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот домик у Волкова кладбища не сохранился. А жаль. Оттуда напишет «простому, как кирпич» Каменскому, что вообще-то они не люди – «новый род люд-лучей». И оттуда выдернет его и увезет к себе в Чернянку, на Украину, Давид Бурлюк. В Гилею увезет, как звал ту местность еще Геродот и как назовут потом свою группу «люд-лучи» – футуристы. Но, главное, в том доме и как раз в день отъезда случится событие ну просто эпохальное.
Давид Бурлюк. «Фрагменты из воспоминаний футуриста»: «Хлебников жил у купца на уроки за комнату. Это был деревянный неоштукатуренный дом, и во все окна, с одной стороны, глядели кресты Волкова кладбища. Витя занимался “за комнату” с двумя вспухшими блондинками, дочерьми купца: как длинные репы, висели на их розовых шеях сзади тугие косицы… Я заявил мамаше, что забираю студента. Быстро собрали “вещи”; что-то очень мало. Был чемоданчик и мешок, который Витя вытащил из-под кровати; наволочка, набитая скомканными бумажками, обрывками тетрадей, листками бумаги или просто углами листов… “Рукописи”, – пробормотал Витя…»
Но, таща поэта к выходу, шагнув уже за порог, Бурлюк увидит у двери бумажонку. Счастье, что нагнулся за ней! Ибо это было «Заклятие смехом». Помните? «О, рассмейтесь, смехачи! // О, засмейтесь, смехачи! // Что смеются смехами, // что смеянствуют смеяльно…» Самое время и нам – усмехнуться. Ведь строчки эти станут не только самым знаменитым стихотворением поэта – всего, почитайте, футуризма. С него начнется слава Хлебникова. И с того часа начнется кутерьма и круговерть его жизни.
Теперь он живет то в Чернянке у Бурлюка, где придумает название сборнику футуристов «Садок судей», который друзья «назло» напечатают на оборотной стороне обоев: 300 экземпляров, но – какой эффект! Лай, свист, кваканье. То болтается в родной Астрахани, где его и будетлян сразу назовут «идиотичами» и «дураковичами». А то натурально дремлет в Москве в красном кресле в «Романовке», на углу Малой Бронной и Тверского, в доме, который стоит и ныне и где тогда было общежитие студентов консерватории (Москва, Тверской бул., 7/2). Дремлет или глупо, блаженно улыбается. Ибо здесь, в «гнезде музыки», как высокопарно звали общагу, обитали «консерваторка» Маруся с мужем Бурлюком и две родственницы их – Надя и Люба. Бойкие, думаю, девицы. Они, если не дули чай с баранками, уютно подхватывали Хлебникова под руки и тащили то за билетами в театр, то по лавкам – за шляпками да нитками. И он, в пальто с поднятым воротом и диком «пирожке», торчавшем на лобастой голове, охотно шел меж ними, не стирая улыбки. Ни разу не улыбнулся только в то утро декабря 1912 года, когда сюда сбежались люди «сурьезные»: Маяковский, Крученых. Сбежались для дела, которое назовут потом рождением футуризма – для составления манифеста «Пощечина общественному вкусу». Вчерне он был готов, и спор пошел за каждое слово. Крученых предложил «выбросить» из литературы Достоевского, Толстого, Пушкина. «Маяк» добавил: «с парохода современности». «Душистый блуд Бальмонта», фраза Велимира, не прошла, остался «блуд», но – «парфюмерный». Зато предложение его «Стоим на глыбе слова мы» вошло целиком. «Вымойте ваши руки, прикасавшиеся к слизи книг, написанных бесчисленными Леонидами Андреевыми, – взывал манифест. – Этим Горьким, Куприным, Аверченкам нужна лишь дача на реке. С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество!..» А когда манифест стал листовкой, Хлебников был назван в нем «гением – великим поэтом современности». И там же, в приложении к манифесту, он за четыре года предсказал революцию. Прозрение? Наитие? Не знаю. Но, шатаясь между «Романовкой» и временным жильем своим на Ново-Васильевской (Москва, ул. Юлиуса Фучика, 11), дословно написал тогда нечто невероятное: «Не стоит ли ждать в 1917 году падения государства?» Как вам? И хоть бы кто обернулся, прислушался бы!..
С Бурлюками, кстати, скоро разругается – не его гнездо окажется. А Давида – шумного, кипящего, наглого – вообще едва не зарежет. Это случится в Петербурге, где снимал комнату брат Давида – Николай и где «футуристы» устроили штаб-квартиру (С.-Петербург, ул. Воскова, 8). Высоченный дом этот целёхонький, футуристы не зря звали его «гилейским фортом». Здесь они кучковались, сюда впервые приехал Маяковский знакомиться с «гопой», и здесь все, от поэта Бенедикта Лившица до Ларионова, художника, толковали лишь об одном – как взорвать к чертовой матери этот прогнивший мир.
Из воспоминаний поэта Георгия Иванова: «Футуристы жили коммуной в пустой и холодной квартире… Мебели не было – сидели на чемоданах, спали на соломе… С утра пили водку – кофе в их коммуне не полагалось. Прихлебывая, стряхивали папиросный пепел в блюдо с закуской. Туда же бросались и окурки. Крученых, бывший по домашней части, строго следил за этим. Насорят на пол – приборка. А так – закуску съедят, окурки в мусорный ящик, и посуда готова для обеда… Крученых совещался, что ему “читать” на предстоящем вечере – просто ли обругать публику или потребовать на эстраду чаю с лимоном, чай выпить, остатки выплеснуть в слушателей, прибавив: “Так я плюю на низкую чернь”. Коммуна была за лимон… Давид Бурлюк, мозг школы… готовился к лекции о Репине. Он надевал куцый сюртук, сжимал в огромном кулаке крошечную лорнетку, вращал одним глазом (другой был вставной) и перед зеркалом репетировал вступление: “Репин, Репин, нашли тоже – Репин. А я вам скажу (рычание), что ваш Репин…” Тут он делал привычное движение локтем в защиту от апельсинов и сырых яиц. Потом, церемонно кланяясь, выходил читать “на бис”…»
Именно здесь тихоня Хлебников едва и не зарезал Бурлюка: связал его ночью, спящего, но, пока искал нож, «мозг футуризма» проснулся и долго не мог поверить: его хотели убить из-за какого-то спора, случившегося перед сном. Знаете, о чем? О славянских корнях. А вскоре «тихоня» едва не зарежет и Лившица… Я еще расскажу, как это было в действительности.
Внутреннее расхождение с будетлянами началось у него из-за Филиппо Томмазо Маринетти, итальянца, поэта-футуриста и будущего отца фашизма. Из-за него порвет с «футурней» и даже вызовет на дуэль натурально генерала – Николая Кульбина. Тот до пятидесяти лет, пишут, жил как все. Пока однажды в мутный январский вечер у Троицкого моста в Петербурге не увидел вдруг лошадь на боку и извозчика, хлеставшего ее по глазам… «И в ту минуту, – рассказывал потом Георгию Иванову, – по всему Каменноостровскому вспыхнули фонари. Еще не стемнело, и вдруг – фонари. Как это прекрасно…» «Ну?..» – не понял Иванов. «Всё. Больше ничего. В эту минуту перевернулось во мне что-то. Стою и думаю: на что ты убил пятьдесят лет, старый дурак?..» Вот тогда-то и переменилось всё в жизни генерала-медика, приват-доцента Военно-медицинской академии – «сумасшедшего доктора» Кульбина. Он стал – художником! На выставках теперь цедил зевакам: «Мы, знаете ли, даем свое впечатление, импрессио. Всё условно. Даже солнце одни видят золотым, другие – серебряным… Право художника видеть, как ему кажется». В ответ летело: «Маляры! Нахалы!» Но с этими «нахалами» Кульбин свяжет себя навечно. Отныне в гостиной генерала (С.-Петербург, ул. Пирогова, 17) ночуют бездомные поэты, в три ночи кто-то по телефону требует денег, другой будетлянин плещется в ванной, а третий гнусаво требует завтрак в кровать – водки, извините, и огурца! Кульбин же среди этого «разврата» порхает – пишет картины на алюминии и, размахивая кистью, витийствует: солнечные пятна влияют на революции, а людям лучше говорить: «Ты – гений!» – тогда человек пройдет по канату. «Следовательно, душа треугольна?» – терзает в углу Хлебникова. «Дддаа, – закуривает, бросает папиросу и снова закуривает наш «небогрёз», – тттрреугольна или пппррямоугольна». «Хорошо, – кивает доктор медицины. – Идем дальше. Жизнь. Смерть. Что потом? Искусство?..» Хлебников сияет: «Искусство – укус-то!» Кульбин тоже сияет: «Находчиво. Укус-то. Браво-браво!..» Так пишет о разговорах двух не от мира сего Иванов. Но именно с Кульбиным у Хлебникова и грянет та ссора из-за Маринетти.