Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь почти тропики. Почти – по-научному называется суб…»
Эпистолярный азарт сменяется творческим. Замысел романа, уже замученный долгими отлагательствами, ожил – и так вдруг полезло, прямо болдинская осень!
Начало действия отнес прямо к семьдесят седьмому году – чтобы от жизни не отставать и за уходящим временем не бежать. А отсюда сюжет двинется в обе стороны – в предысторию героев и в их еще неясное будущее. Немножко они другого поколения – Тамара Полуэктова вообще с пятьдесят четвертого года, Колька и Саша Кулешов лет на девять ее постарше. Но, рисуя их прошлое, конечно, свое детство вспоминал. Обязательно надо что-то взять из себя – на чистой выдумке он уже пробовал писать, но быстро пересыхала фантазия. Тут надо уловить правильную пропорцию вымысла и подлинности. И ситуации нужны такие, в которых любой читатель хочешь не хочешь, а побывал. Скажем, первая встреча с женщиной…
«Совсем еще пацана брали его старшие ребята с собой к гулящим женщинам. Были девицы всегда выпившие и покладистые. По нескольку человек в очередь пропускали они ребят, у которых это называлось – ставить на хор. Происходило все это в тире, на Петровке, где днем проводили стрельбы милиционеры и досаафовцы, стреляли из положения лежа. Так что были положены на пол спортивные маты, и на них-то и ложились девицы и принимали однодневных своих ухажеров пачками, в очередь, молодых пьяноватых ребят, дрожавших от возбуждения и соглядатайства.
– Да ты же пацан совсем, – говорила одна Кольке, который пришел туда в первый раз.
– Молчи, шалава! – сказал тогда Колька как можно грубее и похожее на старших своих товарищей, прогоняя грубостью свой мальчишеский страх.
Девица поцеловала его взасос, обняла, а потом сказала:
– Ну вот и все! Ты – молодец. Хороший будешь мужик, – и отрезала очередному: – Следующего не будет. Хватит с вас! – встала и ушла.
Запомнил ее Колька – первую свою женщину, и даже потом расспрашивал о ней у ребят, да и не знали они – откуда она и кто такая. Помнил ее Колька благодарно, потому что не был он тогда молодцом, а так… ни черта не понял от волнения и нервности, да еще дружки посмеивались и учили в темноте:
– Не так надо, Коля, давай покажем, как».
С ним самим, конечно, ничего подобного не было. А как было – он никому не рассказывал и рассказывать никогда не станет. Но суть была сходной, и ее он может передать только вчуже, только путем перевоплощения и ухода от реальности. И что парадоксально – он до сих пор в чем-то остался таким же пацаном по отношению к женщинам. Как ни учили его цинизму с юных лет, так и не выучили. Грязные разговоры о бабах никогда не поддерживал. Раньше стеснялся, посмеивался за компанию, а теперь даже начал обрывать тех, кто похабщину несет. На кой черт такая сексуальная откровенность – тошнит от нее.
А литература, проза – это дело совсем другое. Во-первых, писатель с читателем разговор ведет с глазу на глаз, доверительный и добровольный. И откровенность получается как бы взаимная – если читатель узнает себя в герое. Во-вторых, любая картина, в том числе эротическая, имеет здесь дополнительный смысл, не сразу понятный даже самому автору.
Но как писание прозы природно отличается от стихосложения! Песня, стих – они рождаются при встрече ума с душой, чувства с мыслью. («Дельфины и психи», пожалуй, к поэзии ближе были – всё на интонации, на словесной игре.) А роман пишется с участием всего организма, из собственного тела приходится фигуры лепить. И без определенной доли сексуального возбуждения ничего тут не создашь, не будет чувственной достоверности. Пишешь эту Тамарку – и почти в женщину превращаешься. А как иначе? Проститутка, которая у немца-клиента восемьдесят марок из бумажника ворует, вместе с тем может грохнуться в обморок, услышав, что ее возлюбленный Саша Кулешов где-то появился с другой женщиной. Чтобы такой контраст оправдать, надо из себя, из своей глубины основательно зачерпнуть. В общем, разрезаешь себя на три части и составляешь любовный треугольник. И этого еще мало. Надо бы Тамаркиного отца Максима Григорьевича, отставного тюремного надзирателя, изнутри понять. Через три года ему предстоит помереть – где-нибудь в восьмидесятом, когда нам коммунизм обещали, а потом заменили Олимпийскими играми. Что будет думать и чувствовать такой подлец в свои последние минуты?
Да, эта работа потребует еще много затрат, и временных и энергетических. От песни энергия скорее возвращается – всякий раз, когда ее поешь людям и как бы пересоздаешь, убеждаясь, что не устарела голубушка, живет и звучит. А романист, наверное, доплыв до финальной фразы, переходя из авторов в читатели, мгновенно всю энергетическую сумму на руки получает, целый капитал…
По возвращении на материк Высоцкий записывает программу из нескольких песен на телевидении в Мехико, ее показывают по тринадцатому каналу девятого августа, когда они с Мариной и ее детьми уже перелетели на Таити. Этот французский остров в Тихом океане встретил их громким голосом Высоцкого: в порту стоит теплоход «Шота Руставели», и из него доносится магнитофонная запись, включенная на полную мощность. Рядом с Таити – остров поменьше, Муреа, там они отдыхают до середины августа.
Первый знакомый, обнаружившийся в Лос-Анджелесе, – Миша Барышников, с которым он когда-то встречался в Ленинграде, потом в Москве пытался ему помочь по автомобильным делам. Виделись и в Париже – Миша к тому времени уже перемахнул через океан. И не ошибся: танцует в американском балетном театре, карьера движется блестяще, а ему еще и тридцати нет – все впереди. У него уйма смелых постановочных замыслов, которые в Союзе и в голову бы не пришли. Да, хорошо мастерам дрыгоножества –их язык всему миру понятен без перевода.1
В Голливуде они присутствуют на съемках фильма «Нью-Йорк, Нью-Йорк», где репетируют Лайза Миннелли и Роберт де Ниро. Потом Майк Медовой организует вечер Высоцкого, где его слушает добрый десяток звезд первой величины. И наконец – выступление в Лос-Анджелесском университете, для которого он даже приготовил маленькое вступительное слово по-английски.
В Нью-Йорке Марина и Высоцкий размещаются в квартире Барышникова, который устраивает им знакомство с самим Бродским. Двадцатого августа происходит эта историческая встреча.
Бродскому тридцать семь, пять лет назад эмигрировал. Диссидентом он по сути никогда не был, роль гонимого навязала ему власть, учинив над ним судебный процесс. Весь мир был возмущен тем, что молодого талантливого поэта обвинили в тунеядстве. Кстати, бессмысленно и безнравственно было само наличие такой статьи в советском уголовном кодексе: поэт ли, прозаик или вообще ничего не пишущий человек в принципе имеет право нигде не работать, ночевать под мостом и получать бесплатно миску супа в Армии спасения. Но дело не в этом, а в повышенном чувстве внутренней независимости – вот что раздражало в Бродском и тех, кто довел его до суда, и тех, кто потом создавал для него невыносимые условия.
Он – абсолютный авторитет в поэзии. Можно в принципе найти человека, не любящего, скажем, Пастернака, но усомниться в значении Бродского среди приличных людей не позволяет себе никто, хотя отнюдь не каждый в состоянии в его стихах разобраться. Давид Самойлов сравнивал его с Пушкиным и однажды сказал, что в отсутствие Бродского русская поэзия вообще всерьез рассматриваться не может. Многие сулят ему в недалеком будущем Нобелевскую премию. Встреча была назначена в небольшом кафе в Гринич-Вилидж. Когда они с Мариной к этому кафе приблизились, послышалась русская речь. Один из собеседников вдруг резко сказал другому «Вы мне неинтересны» – и шагнул им навстречу. Он и оказался Бродским. От кого же это он только что отделался? Да мало ли.