Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тщетно я искал среди страниц, порою весьма толстых и жёстких, но иногда тонких и лёгких, словно заложенный в книгу и высушенный цветок, приказы начать жакерию или какие-то упоминания о мятеже, любые планы грядущей революции или хотя бы что-то, что могло сойти за намётки организованного восстания, черновики декларации независимости для новой республики, — что угодно, лишь бы это до основания потрясло Систему.
Но ничего не было.
Лишь патетические клятвы в любви белого мужчины к чёрной женщине, страница за страницей, от которых меня опять начало подташнивать. Да в одном месте характерное для него таинственное замечание: «Любить не безопасно».
Что бы это могло значить?
Я не имел ни малейшего представления.
Чернила он присыпал песком, а мечты были только о любви Брейди к туземке, только о том, как создать семью, как обеспечить уют, домашний очаг для белого мужчины и чёрной женщины, как сотворить нечто единое, целостное, отличающееся и от него и от неё, эдакий результат их слияния, украшенный перьями белоснежного альбатроса и чёрной лебёдушки, как устроить большой огород и большой дом, где он и она смогли бы жить, познавая и окружающий лес, и друг друга, и радости семейной жизни, завести детишек и вместе состариться.
Любить не безопасно. Круг целостный — чёрный мужчина. Перечёркнутый круг — мужчина белый. Тут было воистину что-то от Декарта, или Декарт походил на них: он мыслил категориями вихрей, они — кругов, и то и другое в равной степени чепуха. «Любовь. Прощение. Любовь… любовь… любовь… — думал я, — и это всё? И более ничего?»
Да, так оно и было, если не считать рецепта пирожков с кенгурятиной.
Я закрыл книгу.
Кем был он, сей Брейди?
Мне пришло в голову, что он мог оказаться Скаутом. Или Рене Декартом. Или той чёрной женщиною, чьего имени я так и не узнал. Я даже задал себе вопрос: а не был ли он, в конце концов, только отвлечённой идеей? Но тогда повесть его жизни принадлежала бы исключительно к сфере изящной словесности и не была бы приведена здесь, в моей правдивой хронике, трактующей лишь о реальных рыбах.
Так что же случилось?
Убил ли он чернокожих, что жили в этой и в других хижинах-ульях? Или был убит вместе с ними? Пришлось ли ему затем уйти в некий более низкий мир вроде того, который описал Плиний Старший в книге, напоровшейся на шпагу Старого Викинга, дабы жить там теперь с моноколами, и астомийцами, и всеми прочими легендарными народами?
Я перевернулся на спину, утомлённый сверх всякой меры, утративший последнюю надежду.
Я приготовился к смерти.
Несколько часов я позволял взору своему бродить по стенам и потолку хижины, разглядывать внутреннюю поверхность кровли из листьев чайного дерева и обкладку из перьев, таких неровных, таких мягких. Теперь хижина казалась сложенными надо мною домиком стариковскими руками, которые, несмотря на узловатость пальцев, напоминают опущенные крылья птиц; всё в ней было цвета светлого табака — полагаю, из-за дыма, поднимавшегося некогда от очага, где теперь остались лишь чёрные мёртвые головешки.
Шкурки опоссумов и валлаби висели на стенах под самыми причудливыми углами по отношению к оперённой поверхности, и казалось, что они могут мгновенно принять прежний облик и спрыгнуть вниз. Я разглядывал рисунки, сделанные на этих шкурах топлёным салом с примесью сажи и охры, изображения сумчатых волков и сумчатых дьяволов, а также кенгуру, группы охотников, пляшущих человечков, мужчин и женщин, луны в разных её фазах, которые, как мне казалось, обладали завораживающим очарованием и непонятною силой.
Я снял шкуры со стен, лёг на них и укрылся ими. Я свернулся калачиком, и надо мною бродили вомбаты, сумчатые дьяволы, танцоры, охотники, и луна была участницей тех событий, о коих я и не чаял что-либо разузнать. В безмятежной тьме хижины-улья, выложенной изнутри птичьими перьями, укутавшись в непонятные мне истории из прошлого, положив под бок несъедобную книгу о неудобоваримой любви, я наконец заснул.
Подобно раку, скрывшемуся от меня под водою, после того как он сменил панцирь, я приготовился покинуть прежнюю свою оболочку и превратиться в кого-то другого. Внутренним взором я увидел сияющую арку из голубого пламени, источавшего запах палёной фланели, который затем улетучился — стараниями всех этих танцующих зверей он со свистом утекал из хижины, и я наконец ощутил, что душа моя полетела.
Жизнь движется поступательно, по прямой, и если представить её в письменном виде, то предложения неизбежно последуют одно за другим, кирпич на кирпич, однако красота сего мира есть бесконечная тайна, обращающаяся по кругу. Солнце, луна и небесные сферы находятся в бесконечном вращении. Чёрный человек — полный круг; белый человек — перечёркнутый круг; жизнь — это третий круг, и так далее, в том же роде, такие дела.
Мне снилось, что я плюнул на корочку засохшей, цвета сепии, крови, которая оставалась на дне чернильницы Брейди, и приготовил алые чернила, напоминающие краски сумрачного рассвета. В сию тёмную адскую жижу я погрузил кончик старого пера и сделал ещё одну запись в дневнике Брейди, на пергаменте, выделанном из кожи валлаби, в том месте, где заканчивались его мечты и грёзы и начинались чистые, пустые страницы: «Orbis tercius», и эти латинские слова мои означали «круг третий».
А затем, разорвав-таки паутину бесконечной памяти, в которой совсем было завяз, я устремил свои мечты к человеку, коим некогда был, к осуждённому за подделку и подлог каторжнику, называющему себя Вильям Бьюлоу Гоулд, который открыл, что в одном простом морском коньке может скрываться целая вселенная, что любой человек способен быть кем или чем угодно, то есть может стать кем или чем захочет, что нумминер есть палауа, а палауа есть нумминер, который нарисовал несколько странных картинок с рыбами, а затем умер.
Я украл песни у Бога.
Пока я спал, мне пришло в голову, что, если бы всё это было обычным сном, а я — тем, кто видит его, многие странные образы вполне могли бы оказаться мною самим. Не могло ли так статься, что, хотя Комендант и повелевал мною, я был тем самым Комендантом? И не вышло ли так, что, хотя мистер Лемприер и приказывал мне рисовать рыб, я был тем мистером Лемприером? И что, хотя я и нарисовал рыб, на самом деле?..
Но продолжить в том же роде я посчитал попросту невозможным.
Послышались крики, брань, звуки тяжёлых шагов, громкие вопли «Нашёл! Нашёл!», что-то забренчало, и я ощутил острый, аммиачный запах смятения и страха. Открыв глаза, я увидел, что от моей головы во все стороны расходятся стволы ружей, словно я морской ёж, а эти опущенные дула мушкетов — мои шипы. Оружие наставляли на меня какие-то грязные солдаты, явно живущие на подножном корму и промышляющие на свой страх и риск. То были молодые деревенские увальни с пунцовыми щеками — всяко поярче их мундиров, полусгнивших и выцветших, — и вылупленными, удивлёнными глазами. В следующее мгновение меня выволокли из-под вороха шкур, а затем из хижины. Я застонал, выплюнул мусор, набившийся в рот, ибо голова моя пропахала весь путь до того места, где меня швырнули на землю, и приподнял её, то есть голову.