Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рита работала у меня уже год. Я разрешил ей вскрывать новую почту, но не позволял совать нос в мои старые письма. Сейчас она делала вид, что внимательно изучает свои накрашенные ногти.
— Я позвоню в Бильбао, — сказал я. — Обещаю. Следующее письмо, пожалуйста. Письма, что внизу, уже неделю копятся.
Она прижала к груди плотную пачку писем:
— Может, выбросить их? А завтра с утра просмотрим свежие. Дневной концерт у вас начинается только в два.
Я попытался напустить на себя строгий вид, но она не испугалась.
Мне нравилась Рита: нравилось, как медленно, двумя пальцами, она печатала, нравилось, как она с задумчивым видом сутулилась над черной пишущей машинкой, напоминая мне Бетховена. Как-то я сказал ей об этом, но она меня не поняла:
— Откуда вам знать, как выглядел Бетховен? Он ведь уже умер? Конечно, существуют рисунки, но рисунки могут и обманывать…
— Его посмертная маска, — прервал я ее. — Я видел ее в Германии.
— Ой, — вздрогнула она. — А он правда был сумасшедшим?
— Нет, конечно. Просто беспокойным. Может быть, разочарованным.
— Все музыканты такие?
— Конечно нет, Рита. Посмотри на меня.
Она присвистнула и молча отвернулась к своей машинке: подбородок вздернут, брови на гладком лбу удивленно подняты.
Я не обращал внимания на то, что она оставляла у меня на столе сырные корки и яблочные огрызки. Ловил себя на том, что, выбрасывая их, улыбаюсь, и сам себя корил: с каких это пор неряшливость стала казаться мне очаровательной. Ведь было время, когда брошенная в раковину колбасная шкурка или апельсиновая корка на полу надолго выводили меня из себя, но это было так давно. Возможно, я находил ее очаровательной именно потому, что она напоминала мне о моей былой раздражительности, притом в умеренной дозе.
— Есть письма от коллег? — спрашивал я как минимум раз в неделю.
— Нет. Телефонных звонков тоже не было.
— Прекрасно. — Я сконцентрировался на запонках. — Возможно, на следующей неделе.
В одну из папок Рита собирала вырезки, в которых сообщалось о карьере Аль-Серраса. Через полгода после выступления в Бургосе ему удалось представить на небольшом концерте в Толедо свое сочинение, получившее разгромную оценку от одного из критиков. Годом позже он показал публике новую серию композиций, но Рита нашла всего одно объявление о нем и ни одного отзыва. В следующий раз он выступал на концерте в честь Листа, а некоторое время спустя — на концерте, посвященном новым работам русских композиторов. Он вернулся к исполнительской деятельности — несомненно, в связи с финансовыми трудностями.
Что касается моего материального положения, то оно было более чем удовлетворительным. Дирижирование, многочисленные концертные туры и продажа первых трех пластинок принесли мне в 1929 году кучу денег. Тратить их мне было особенно не на что, хотя я, конечно, регулярно посылал деньги матери. Женитьба и семейная жизнь, маячившие на горизонте восемь лет назад, превратились в воспоминание, а сам горизонт затуманился из-за бурных событий.
После концерта в Бургосе в 1921 году мои знакомые разделились на два лагеря: одних мой стихийный протест воодушевил, других привел в ярость. Я надеялся, что всеобщее внимание к моей персоне постепенно сойдет на нет, но обсуждение трагедии в Ануале продолжалось, и моя роль в событиях, в общем-то второстепенная, по-прежнему интересовала публику. Официальное расследование событий, предпринятое правительством, завершилось лишь через два года. Все это время каждый мой шаг был на виду. Например, я ухаживал за одной девушкой, но потом узнал, что ее отец меня презирает за мою позицию. Были и такие, кто уважал меня за политические взгляды, но не видел во мне артиста, да и просто человека.
В 1923 году специальная комиссия наконец представила кортесам доклад, в котором объяснялось, почему наши войска оказались так растянуты. Накануне публичного оглашения доклада генерал Мигель Примо де Ривера поднял военный мятеж в поддержку короля Альфонсо, на которого возлагалась значительная доля вины за происшедшее. Альфонсо поддержал восстание военных, позволив своему защитнику Примо де Ривере стать диктатором. Наш король совершал один постыдный поступок за другим. Не желая брать на себя ответственность за Ануаль, он согласился играть чисто церемониальную роль: монарх существует, но страной правит другой человек.
Я хорошо представлял себе, как Эна была унижена капитуляцией Альфонсо. Вскоре после Ануаля она написала мне письмо с просьбой вернуть подарок. Я не сделал этого.
Через год от нее пришло еще одно, не менее обиженное письмо:
Своим трюкачеством вы стяжали себе позорную славу. Надеюсь, Вам ясно, что Вы больше не являетесь другом монархии.
Я отвечал:
Вы затрагиваете проблему чисто технического свойства. Мой смычок служит мне верой и правдой, и я не вижу смысла насиловать его ради удовлетворения Вашей прихоти. Кроме того, я не хочу расставаться со знаком благоволения, выказанного мне в менее суровые времена.
За формальной вежливостью я пытался скрыть боль в сердце. У меня никогда не было лучшего слушателя, чем королева с ее тонким пониманием музыки и ее способностью к сопереживанию. И годы спустя я хранил номер газеты с ее фотографией, сделанной в день, когда она покидала страну. Альфонсо был уже за границей, и она спешила присоединиться к нему. Фотограф запечатлел ее сидящей на придорожном камне — в обычной одежде, с зажженной сигаретой в руке. Она смирилась с неизбежным и больше не волновалась о том, что скажут о ней другие.
Одним из немногих уцелевших в ануальском разгроме был друг моего брата, простой солдат, вернувшийся из Марокко национальным героем. Он храбро вел себя на поле боя, усеянном телами испанских воинов. Пока длилось следствие, его не могли продвинуть по службе, зато наградили медалями и чествовали на ужинах в «Автомобильном клубе». О нем восторженно писали газеты, даже те, что враждебно относились к военным в целом. Франко являл собой образ безупречного солдата, символ порядка, верности и выживания.
Он интересовался мною, слышал обо мне так же много, как и я о нем. Он понимал, что доброе отношение к нему Энрике было отчасти вызвано тем, что Энрике горячо любил меня, своего брата. Франко написал мне об этом в письме, которое я получил через два месяца после телеграммы, сообщившей о смерти Энрике.
В письме подробно рассказывалось о том, как Франко отомстил за моего брата, которого мы оба боготворили. Преследуя лидера берберов Абд-эль-Крима, Франко во главе отряда кинулся громить берберские деревни. Они сжигали дома, безжалостно убивали стариков, женщин и детей. Написанное строгим аккуратным почерком, в деловитом тоне, письмо содержало массу жестоких подробностей. Я не мог не ужаснуться тому, с каким явным удовольствием он все это описывал. Франко хотелось, чтобы я радовался вместе с ним. Работа была «трудной, но приятной», выражался он.
Это отвратительное письмо пришло в самый разгар моей скорби по Энрике, и оно выбило меня из колеи. Выступать я не мог. Нотные линейки расплывались перед глазами. Нотные знаки приобрели крылья, словно мухи, что тучами вьются над полем битвы, усеянным трупами солдат, которых некому хоронить.