Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боренька… — улыбнулась она Гере, — наконец-то…
Так он до конца в маминых мужьях, то есть, в собственных отцах и проходил… Семья уже два года как жила в Карловых апартаментах, в Германии, сын там учился, Наташка его пасла, и Герка по всем делам разрывался сам, в отчаянии понимая, что иначе — не получится никак…
Он переставил блошиную сумку ближе к могиле…
— Ну и что мне теперь прикажете делать?.. — задумчиво вздохнул он, прокрутив в голове мамино завещание. — А?.. Борисоглеб Карлыч? — он повернулся и адресовал вопрос керамическому цветному Полуабрамовичу. — Мамку-то куда ложить будем?
Он позволял себе немного поерничать, но только вслух и наедине. Про себя, мысленно, он никогда не посмел бы сказать этих слов… Полуабрамович даже не моргнул в ответ. Герка прекрасно понимал, что выхода из ситуации нет никакого и мамино место — здесь, несмотря на нежелательную близость Марьяны Борисовны и Аркадия Ефимыча. Оба они, тоже в черно-белой керамической полуулыбке, внимательно отслеживали Геркины сомнения с высоты средней части главного, центрального камня.
«В общем, хороним…» — окончательно решил он и потянулся к сумке…
Внезапно он вспомнил, что совершенно упустил из виду цветы.
— Ч-черт! — выругался он вслух и тут же испуганно прикрыл рот рукой.
Он знал, что черта поминать не стоило, особенно здесь.
«Ладно… — решил он, — сумку оставлю здесь, на хрен она кому сдалась… И быстро, туда-сюда, к воротам, за цветами…»
Он строго посмотрел на Полуабрамовича:
— Посторожите, Борисоглеб Карлыч, я сейчас вернусь…
Внезапно Герка поймал себя на мысли, что общается с Борисоглеб Карлычем, единственно, как с живым, несмотря на обилие вокруг таких же цветных и черно-белых керамических покойников. Неопределенно хмыкнув, он прикрыл, на всякий случай, сумку старой газетой и погнал к главным кладбищенским воротам, на цветочную точку.
Выбора не было, но особый выбор и не был нужен. Бабушке с дедушкой во времена их жизни цветов не дарили, отцу это вообще всегда было до фени, ему в хорошем смысле, все было до фени, что не являлось бабами, наукой, детьми или внуками, ну а матери, Любови Петровне, нравилось все, вообще все… Особенно, что подешевле…
Он купил пять жиденьких, но, зато недораспустившихся желтых хризантем и пошел назад, думая, что воду уже, наверное, отключили — надо будет все равно где-то найти и наполнить банку…
Подходя к своему участку, он подмигнул Полуабрамовичу — мол, спасибочки, Борисоглеб Карлыч, за сохранность блошиного кожзаменителя. Герка на мгновенье представил себе, как с живой блохи сдирают кожу, и внутренне хохотнул. Он протянул руку к сумке и… отпрянул… На ее месте валялась смятая газета, но он сразу понял, что больше ничего там нет… НЕТ!!!
Сумка исчезла… Исчезла вместе с банкой, совочком, газетой, журналом с певичкой, бутербродом, фосфалюгелем и… урной с прахом его покойной матери, Любови Петровны.
— Нет… — прошептал Герман, — нет… Только не это…
Он еще раз пошевелил пустую газету, потом закрыл и открыл глаза, надеясь на чудо или сон… Ни того ни другого не случилось — чуда не произошло, сон не подтвердился, сумка не явилась. В животе, чуть ниже правого подреберья, в месте язвы, взвыла бесшумная сирена… Она выла не как обычно, кругами — тише-громче, а на этот раз — на одной пронзительной ноте, острой, но с зазубренным краем…
Он присел на корточки, не в силах сопротивляться боли.
«Прободная… — пронеслось в сознании, — наверное… Господи Боже мой…»
Его забило мелкой дрожью. Мысль ускальзывала, боль не утихала.
«Мамочка… — подумал он, — мамочка моя…»
Больше он ничего придумать не мог. Нахлынувший ужас был такой нечеловеческой силы, что парализовал волю вместе со способностью что-либо предпринять, и даже слегка перешиб язвенную сирену. Хризантемы, переломленные в середине стеблей, безжизненно свисали из его руки. Он рассеянно посмотрел на них и разжал руку. Цветы упали на подмерзшую землю и предсмертно замерли…
Внезапно он поднялся с места и пошел по своей аллее, к выходу на главную… Он шел, не зная еще — куда и зачем… и вышел с другой, не ближней стороны его аллеи. Глаз его уперся в высокую кованую ограду, что опоясывала пространство, объединившее четыре могилы с роскошными беломраморными постаментами. Пространство это было притянуто к крайней из могил и нагло выпирало дальше, захватывая пешеходную часть главной аллеи, там, где ходят посетители. В прошлом году этих могил здесь не было. Он взглянул на постаменты…
На каждом из них красовалось по портрету. Портреты были высечены по мрамору с ювелирным качеством исполнения и принадлежали молодым парням примерно одного бандитского возраста. «Прощай, Витек…» было высечено ниже первого портрета.
— Мрази… — с глухим раздражением попытался перевести он стрелку в белокаменном направлении, — уроды… — со злостью добавил он, адресуя это неизвестно кому — то ли к пострелянной братве, то ли к могильным властям, выделившим явно взяточный кусок земли на старом кладбище.
Легче не стало… Следующие полчаса, забыв про боль в желудке, он как сомнамбула бродил по кладбищу в поисках спасительного решения, но оно не приходило. Как дальше жить, он не знал… Герман поднял голову и встретился взглядом с Полуабрамовичем. Он совершенно не помнил, как вновь оказался у своего участка…
— Здравствуйте!..
Гера вздрогнул и оглянулся. В глазах его застыла тоска, сирена в животе заработала по новой…
На него смотрела девушка лет двадцати, в потертых джинсах и скромной курточке, тоже не последнего образца. Девушка была некрасивой, но с каким-то очень добрым и, несмотря на возраст, материнским лицом. В руке она держала полиэтиленовый пакет.
— Вы к нам? — вежливо обратилась она к Герману. — Ну, то есть, к нему? — она кивнула на памятник. — К Борисоглеб Карловичу?
— Нет, я ваш сосед, — хмуро ответил Гера и кивнул на свой участок, — через ограду.
Девушка улыбнулась:
— А то мы столько лет ходим ухаживать и еще никогда никого здесь не видели… Как они уехали…
— Кто уехали? — злясь на самого себя, зачем-то спросил Гера. — Когда уехали?
Девушка охотно продолжила:
— Да Полуабрамовичи… Они уж лет как двадцать уехали… В Германию, насовсем. Потому что думали — евреи, а оказалось — немцы… А мы их соседи были и сейчас там живем. Они уехали, я еще не родилась… И они нам с тех пор посылки шлют к ихнему Рождеству. У нас это — до Нового года. Ну, чтобы мы ухаживали за их дедушкой… — она снова кивнула на памятник. — А он, между прочим, хоть немцем был, а работал батюшкой по еврейской вере, раввином, по-ихнему… — Она сверилась с тусклыми золотыми буквами Геркиной фамилии, что видны были с его мраморного куска, и добавила: — И по-вашему, тоже… И, говорят, очень всем помогал…
Герман слушал в пол-уха, но что-то его не отпускало в этом странном рассказе юной соседки по могильной ограде.