Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нужно отдать должное Валерьяну Порфирьевичу Лобойкову, не пожалевшему сил на то, чтобы прошение Бакста дошло до петербургского градоначальника. В январе 1914 года последний, письмом за собственной подписью, заверил, что «к допущению жительства в Петербурге потомственного почетного гражданина, художника Льва Израилевича Розенберга (Бакста) препятствий не будет»[728]. Бакст немедленно телеграфировал: «Очень тронут Вашим участием. Бесконечно Вам благодарен»[729]. А уже 27 января 1914 года на собрании Совета Академии было предложено принять Льва Самойловича Бакста в академики[730]. В марте Бакст послал свой послужной список[731]; кандидатура его[732], одновременно с кандидатурой Бенуа, баллотировалась в собрании 27 октября 1914 года и с успехом прошла. Бакст был удостоен «почетным званием Академика». В письме, в котором Лобойков оповещал Бакста об этом радостном событии, он просил, «принимая во внимание, что присуждение звания должно предоставлять Вам право беспрепятственного приезда и пребывания в России»[733], прислать ему точные имя, отчество и фамилию для написания в дипломе. Делалось это для того, чтобы у Бакста вновь не возникло проблем с полицией.
Видимо, в связи с началом войны вернувшееся письмо вручено было сестре Бакста – Розе Самойловне Манфред, ответившей, что ее брат «находится теперь в Швейцарии, в Женеве», Hôtel du Park. «По паспорту, чистосердечно писала сестра, он значится Лейб-Хаим (по-русски Лев-Виталий) Израилевич, он же Самойлович, Розенберг-Бакст»[734]. Сам он вскоре телеграммой из Швейцарии уведомлял по-французски: «Veillez mettre Leyba Chaim Izrailevitch Rosenberg dit Léon Bakst»[735]. И снова по-русски: «Точное мое имя по паспорту: Лейба-Хаим Израилевич Розенберг „он же“ Леон (или Лев) Бакст, или „по прозванию“, или „по выставкам“ Лев Бакст»[736]. Еще одна проблема возникла со склонением. Рука неизвестного клерка поупражнялась в постановке «Лейбы Хаима Израилевича» в винительный падеж[737]. Так прославленный уже в Европе Леон Бакст снова стал на родине тем, кем он родился.
Но ни этим дипломом, который он просил выслать ему немедленно в Женеву во французском переводе[738], ни этим паспортом, ни этим отвоеванным видом на жительство Бакст уже не воспользовался. Началась война. Семья сестры Софьи из пяти человек переехала в Женеву и обосновалась на полном содержании брата, до конца жизни едва сводившего концы с концами. А после победы в России, как писал Нижинский, «максималистов» о возращении уже не шло и речи. Несколько позже Бакст употребил свои связи, в том числе знакомство в Грабарем, с тем чтобы позволить Любови Павловне с Андреем перебраться на Запад. Последнее десятилетие его жизни протекало между Парижем, Женевой и Лондоном, с частыми поездками в Венецию и двумя длительными турне по Америке: рассказов об этом периоде жизни Бакста существует достаточно.
И все же, прежде чем обратиться к последнему эпизоду нашей истории, отметим еще одно немаловажное обстоятельство. Одновременно с «евреем» Бакстом символически тогда же отказали в праве на жительство и всей дягилевской антрепризе. Еще в январе 1911 года за «неприличный» костюм, то есть облегающее трико в стиле Возрождения, которое Бенуа называл стилем Карпаччо, Нижинского выгнали из Мариинского театра. Несмотря на невероятный успех Русских сезонов, который отражала как западная, так и русская пресса[739], Дягилеву всячески препятствовали в показе его постановок «в столицах», в Петербурге и Москве. «Так-то нас встречает родина, – писал тогда Стравинский Александру Бенуа. – Видно, мы ей не нужны»[740].
«Бакст – ученый, элегантный, многоликий и столь переимчивый, что, чтобы найти ему подобного в этом всецелом усвоении чужого, надо дойти до Филиппино Липпи»[741], – писал Максимилиан Волошин в 1909 году. Как мы уже видели, сам термин «Возрождение», имена художников этой эпохи пестрят в текстах и самого Бакста, и тех, кто создавал его прижизненную репутацию и «историю». Мы помним, что Левинсон сравнивал декорации «Нарцисса» с картинами Мантеньи. В своей статье «Античность в 1912 году»[742], бывшей ответом на критику «Фавна» директором Фигаро Гастоном Кальметтом, о которой мы уже упоминали, художник Жак-Эмиль Бланш описал спектакль как одно из проявлений нового Возрождения. Только на этот раз возрождалась «античность примитивная», архаика. Бланшу вторили Пьер Луис, Одилон Редон и Роден[743]. Последний вылепил Нижинского в роли Фавна, одноногого, с плечами в фас и головой в профиль, сделав творенье Бакста частью своего собственного ренессансного дискурса о теле и движении[744]. Так же точно поступил и его ученик Бурдель, украсив рельефом c Фавном театр на Елисейских Полях, тот самый, что строил Габриэль Астрюк – друг и импресарио Дягилева, Бакста, Иды Рубинштейн.