Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако понятно, что Кира, во-первых, и сама могла много чего сделать, и, во-вторых, сокурсниц у нее в разных отраслях врачебной науки оставалось вдосталь (сокурсников было куда меньше — многие успели умереть от водки). И если, скажем, не хочется впоследствии всю жизнь с диагнозом мыкаться, так не обязательно по психиатрии идти, можно и по соматике пустить, никто не мешает, мыслимых причин полно — почки-печень, селезенка, близорукость, сердце…
Однако будущий призывник на первые же слова заявил наотрез, что помогать ему не надо, он сам в больнице работает: дескать, за себя самого радеть куда сподручней. То есть чтобы, значит, не совались. И даже не рыпались.
Самого Бронникова в ту пору просто колотило. Казалось бы — с чего?.. ведь не сын, в конце концов… но колотило так, будто речь шла о сыне.
Прежде он не знал чувства, столь чистого в своей незамутненной беспросветности. Даже в дурке, в мути окружающего безумия, когда, казалось, вот-вот что-то лопнет в голове, порвется — и прощай навсегда здравый ум. (Или уже поблекло, затянулось жизнью?)
С чем сравнить?
Ну как если бы он, с детства шагая по земле из конца в конец, с улицы на улицу, из дома в дом, топая по твердой и сплошной поверхности без каких-либо опасений (а то даже и переходя на бег); так вот, шастая туда-сюда — вправо-влево, за угол, из-за угла, в переулок и на площадь, по бульвару и проспекту, по камням и по земле, по асфальту и по оставшимся кое-где мостовым, — твердо ставя стопы куда придется и будучи бессознательно уверенным, что, куда бы ни поставил, стопа все равно найдет себе опору, — так вот, как если бы он неожиданно прозрел и увидел, что пути, по которым прежде беззаботно хаживал, представляют собой отнюдь не широкие площади и безопасные тротуары, а прихотливое сплетение узеньких троп, разделенных черными, безнадежно глубокими пропастями.
Оказалось, стоит лишь чуть шатнуться в сторону — и камнем ухнешь вниз, бесполезно извиваясь и крича, пока не распылишься на чугунных остриях; оказалось, только слепота мешала видеть тщетность попыток пройти, не сорвавшись; только случай помогал остаться в живых.
Как если бы пела птичка на ветке, шевелило дерево листвой, бежали по небу облака и вообще происходили некоторые события, ничем не связанные между собой, и не было бы видно вперед далее, чем на гулькин нос. Но однажды ни с того ни с сего покровы стали прозрачны, и тогда обнаружилось, что птичка является такой же шестеренкой, как жучок и бабочка, и облако приспособлено к маховику, и шевеление листьев также вызывается строго определенным движением некоторого элемента огромного, стучащего днем и ночью механизма. Который никакими силами нельзя ни выключить, ни заставить делать что-нибудь другое: как не остановить локомотив, грохочущий по рельсам. И сами рельсы — не переложить!..
Кстати говоря, велико же было его удивление, когда добрый ангел Шелепа потянул за свои веревки, веревки привели в движение несколько бездушных манекенов (при встрече с ними оказалось, что они ловко умеют притворяться людьми и даже пьют водку), и эти манекены, повинуясь таинственным законам своей кукольной механики, слаженным движением сунули под титаническое колесо какой-то несущественный дрючок — спичку, прутик, — но сунули, видимо, в нужном месте и в определенное, единственно правильное время, — и что-то крякнуло, механизм подпрыгнул, перескочил на другой путь и понесся дальше, давя и размалывая кого-то другого, — и петли его никто даже не заметил, не стал кричать: крушение! крушение! крушение!..
Все оказалось чрезвычайно просто. Когда прошло сердцебиение, пропасти и обрывы стали постепенно туманиться, покрываться не то пылью, не то инеем, не то еще каким-то непрозрачным веществом. Пространство мало-помалу затянулось и снова стало таким, как раньше, — гладким и твердым, и в любую его точку снова можно было без опаски ставить ногу. Покровы помутнели, приняли свой прежний вид, птичка спрятала за ними шестерню, торчавшую из самой глотки, облака свободно потекли по голубому осеннему небу, то и дело хмурящемуся для мелкого дождя, и вообще все стало разрозненным, хаотичным, бессистемным, каким и должно быть. Люди тронулись и пошли по своим делам, управляемые собственной волей…
Но это было позже.
Сам новобранец отнесся к делу с идиотской, даже какой-то демонстративной легкомысленностью: дескать, ничего страшного, все ходят — и он пойдет, отец служил — и он послужит; он же не виноват, что в Суриковском нет военной кафедры; была бы кафедра, так и разговоров никаких, но в Суриковском кафедры отродясь не было, так что придется послужить солдатом, отдать долг; и вообще, если смотреть на вещи честно, то непонятно, почему все отдают, а он должен менжеваться и искать отмазки; с высшим образованием художников если и берут, то на год, это правда, но ведь он, к сожалению, диплома не получил: выгнали с пятого курса после того, как комсомольскому горлану-главарю прилюдно съездил по морде, да так удачно, что едва дело не завели; в общем, два года отбухает, и дело с концом. С чего взяли, что его направят именно туда, совершенно необязательно; честно сказать, он в Азии никогда не был, с удовольствием обозрел бы тамошние горы и пустыни, для художника — бесценный опыт, ну да сам проситься не станет, можно погодить, не то время; а страна большая, почему бы не прокатиться в Сибирь или на Дальний Восток, там иных красот хватает, карандаш всегда с собой, было бы только время наброски делать… И опять о своих больничных завоеваниях: о набросках, о полотнах, о гравюрах, будь они неладны! Большое дело эти гравюры, чтобы из-за них башки лишаться!..
Злясь и нервничая, Бронников думал о нем беспрестанно. Взросло выглядит — а как мало при этом соображает. Понятно: по молодости лет и сама жизнь не имеет цены, как не имеет цены солнце или небо. Жизнь выглядит столь же ослепительно великой, нескончаемой; из этого бездонного колодца можно черпать всегда — и всегда так же много и жадно, как сейчас. Лишь когда на той заурядной фаянсовой миске, которой, оказывается, была твоя утлая жизнь, накопится достаточное количество щербин и трещин, она станет дорогой, единственной, близкой…
Как растолковать, убедить?.. Дошло до того, что к нему вернулась неприятная привычка вести мысленные диалоги, выступая в них и от себя, и от Артема; давно такого не было — с тех пор как с Кирой они расставались… и с гадом Семен Семенычем тетешкались. Из утомительных, несмотря на свою воображаемость, споров Бронников, разумеется, всегда выходил победителем: аргументы его были неопровержимы, логика тверда и пронзительна, и только занудством призрачного Артема можно было объяснить, что им никак не удавалось прийти к согласию (натуральный Артем занудой не был, а мыслимый бессовестно нудил и кочевряжился, заставляя снова и снова возвращаться на прежние круги).
А при последней попытке увещеваний и вовсе ответил жестко, аж резануло: все, хватит! Мол, не суетись, Гера: судьбу не надо испытывать, судьба сама, если надо, вывезет, а если упрется — то хоть как перекрутись, а угодишь в самое пекло. Не будем трясти деревьев, а то как даст шишкой по голове! Хорошо? Ну хватит тебе, не обижайся… договорились? Кривая вывезет.
Как же, кривая! На той кривой цинк и привезут… Умник чертов.