Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг однажды вечером за ней никто не пришел и ей позволили спать. Она почти решила, что спасена. У нее нашлись силы оторвать штанину брюк и сделать из нее пояс. Но через пару дней она поняла, что ее забыли окончательно: охранники не подходили и не заговаривали с ней. Как-то утром ей принесли кусок хлеба, а потом два или три дня не приносили ни еды, ни воды. Она стучала в дверь камеры, кричала, звала, но ответа не было. Ее никто не слышал. Она сказала мне: «Прежде чем люди станут зэками, их надо сломать».
И вот однажды ее вывели из камеры и посадили в грузовик с другими заключенными — женщинами, как и она, самых разных возрастов и разной социальной принадлежности. Большинство были из европейской части страны. Их перевозили много недель в ужасающих условиях, и многие были больны. Они были грязны, раздавлены стыдом, а в глазах их застыл страх. Они ни разу не мылись с момента ареста.
Их везли на работу в «лагпункт». В лагерь К-428, расположенный в доброй сотне километров от Хабаровска, в самом сердце сибирской тайги. Над воротами лагеря красовался транспарант всех цветов радуги: «Железной рукой мы приведем человечество к счастью!».
Т. К. заметил почти про себя, что Марина еще способна смеяться над подобными вещами. Он тряхнул головой: ему надо было отдышаться. Я не торопил его, подозревая, что продолжение рассказа будет еще более тяжелым. Наконец он продолжил:
— Марина сказала мне: «Как только попадаешь в лагерь, надо сразу же стать зэком, то есть ”ничтожеством”. Они построили нас в коридоре по пять в ряд и начали пересчитывать: один, два, три… Охранники много раз сбивались и начинали сначала: один, два, три… У них ничего не получалось, потому что женщины падали без сознания. Тогда считали снова — и живых, и упавших: один, два, три… Когда подсчет закончился, нас заставили раздеться и отбросить наше тряпье подальше. Потом своими грязными руками они стали проверять, не спрятали ли мы чего-нибудь. Они кричали: «Открой рот, подними руки, растопырь пальцы…» Они грубо хватали нас за язык, поднимали груди, дергали за волосы под мышками — а вдруг там что-то спрятано. Заглядывали всюду: «Ноги шире, нагнись, раздвинь ягодицы!» Отвратительные пальцы с отвратительными ногтями. Некоторые заключенные плакали, стонали. Женщин, у которых начиналась истерика, били по лицу. И мы подчинялись. Так и было задумано: это было начало дрессировки.
Потом нас голыми отвели в отхожее место. Это был просто длинный коридор с дырками в полу. Дышать там было нечем, а нас было больше сотни. Мы стояли в шеренгах и дожидались своей очереди, а потом приседали. У многих была диарея. Если бы мы все могли умереть разом, мы бы это сделали. Потом нас отвели мыться под струями ледяной воды, без мыла, без всего. Это вряд ли можно было назвать мытьем. Затем старые заключенные постригли нас будто скот от головы до лобка. И только после этого нам позволили одеться и строем по пять отвели в камеры. В камерах было по пятьдесят или шестьдесят женщин, и мы с трудом проходили между койками без матрацев. Повсюду были протянуты веревки, на них сушилось белье, которое постирали, пока мы мылись. От шума и гама можно было с ума сойти. Старые зэчки орали на новых, которым тоже нужно было место, а новые выли от ужаса. Казалось, даже бетонные стены издают оглушительный звон… Это был только первый день, а затем… затем было все остальное».
Я не сразу осознал, что Т. К. молчит. Маринины слова набатом гудели в моей голове. Я словно вновь видел ее. Видел теперешней, но в свете только что нарисованных событий. Все это очень походило на картины нацизма. Я больше не мог сдерживаться. Я пошел в ванную комнату, где меня вывернуло наизнанку.
Когда я вернулся, Т. К. стоял у открытого окна, опершись на подоконник. Он снова заговорил:
— Она оставалась в лагере до весны 1945 года. Минимум раз в месяц по прихоти охранников их заставляли раздеваться донага и обыскивали. Заключенные работали в цехах. Был цех по пошиву зимней одежды для Красной армии — «легкий», как сказала Марина. И был цех по производству каких-то орудийных деталей, где работа была опасной: штамповочная машина при малейшей неосторожности могла запросто оторвать вам руку, а то и голову. Принцип организации труда элементарен: зэка кормят в зависимости от производительности его труда. Самые истощенные работают все меньше и меньше и соответственно едят все меньше и меньше. В конце концов, они помирают прямо у станка или от болезни, или от холода. Пайка так мала, что поделиться невозможно: тогда ослабеешь сам. То есть взаимопомощи не существует, и выживают только сильнейшие. Все очень просто и экономично. И убивать никого не надо. Гусеева начала работать в орудийном цехе, как и все вновь прибывшие, но потом… — Т. К. внезапно остановился. Плечи его задрожали. Он осел на кушетку.
— Похоже, она умудрилась найти другую работу: стала разыгрывать спектакли для охранников. Она сказала: «Хорошо, что я вспомнила о театре раньше, чем превратилась в скелет. Даже самые черствые и грубые мужчины не любят смотреть на ходячие мощи». Т. К. вновь замолчал. Его поджатые губы вытянулись в струнку.
Я пробормотал:
— Мне казалось, что это закончилось, что нацисты достигли предела падения и мы никогда больше не услышим о таком ужасе.
Т. К. с усмешкой пожал плечами:
— Она увидела мое лицо и поняла, как мне тяжело все это переварить. Тогда она спросила, не еврей ли я. Я ответил, что нет, и спросил, почему она задала этот вопрос. Она сказала: «Евреи научились с этим жить. Но Сталин хитрее Гитлера. Он понял, что мертвые бесполезны, даже мертвые евреи. Трупы не грузят в шахтах уголь и не шьют обмундирование. И почему надо истреблять только евреев, если все живущие виновны в том, что живут? Сталин не превращает людей в золу и не делает из них мыло. Он их использует. Использует тела, ум, волю, любовь… вы знаете, однажды вечером я с ним танцевала. И не только танцевала, разумеется. Это было почти двадцать лет назад. Я была совсем молоденькой девушкой! Моя душа была совершенно беззащитна: никакой раковины или твердой скорлупы. Этот вечер навсегда отравил мою душу, будто сильнейший яд. И все же, благодаря ему, я встретилась с Майклом. И полюбила биробиджанских женщин — таких красивых и ко мне добрых. Как можно все это понять?»
Т. К. отдышался, набрал воздуха, словно хотел выдохнуть невидимый огонь. Наши взгляды встретились, и он еле заметно кивнул головой:
— Я ничего ей не ответил. На это нет ответа. Ужасно было видеть ее здесь, перед собой. Такую красивую, да-да, такую… желанную. Женщину, которую так хочется заключить в объятия. А я, вдруг… я даже не мог посмотреть на ее руки. Мне было стыдно видеть, как постарела ее кожа. Я представлял себе, сколько она пережила из-за этих мерзавцев. Их отвратительные пальцы ползают по ее телу… Унижение, стыд, разрушение… Когда понимаешь, через какую грязь ей пришлось пройти, не просто становится стыдно, Ал, нет, это разрушает и тебя.
Теперь мне нечего было сказать, а Т. К. продолжал:
— Понятно теперь, откуда в ней такая сила. Она выжила. Они ее не сломали. Не смогли. Она говорила: «В Хабаровске, когда меня забыли в камере, я думала, что схожу с ума. А потом я осознала одну вещь: мой муж переживает то же самое, что и я. Но ему было хуже, ведь он был — подумать страшно — американский шпион в СССР! Да, он спасал людей в Биробиджане, да, он лечил стариков и детей, делал добро, но разве кто-то об этом задумался? К нему отнеслись хуже, чем к бешеному псу. И тогда мне пришла мысль: если я выдержу, то выдержит и Майкл. Если я выдержу, я его спасу. И я стала думать только об этом. Он будет жив, пока живу я. Эта мысль так меня вдохновила! И моя душа обрела защиту, удивительно прочный панцирь, прибежище, до которого охранникам и зэкам было не добраться. Я собрала в душе все, что было мне дорого, все, что имело значение. Все остальное стало бездушной материей. Я, Марина Андреевна Гусеева, была защищена неразрушимой скорлупой. И пока была защищена я, был защищен и Майкл».