Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В соитии двух несоединимых звуков – холодной акустики органа, на котором исполняются токкаты и фуги Баха, и стонов и скрипов ветхого сарая Сабурии – скрывалась сущность раннего образования, раз и навсегда определившего нашу жизнь.
Короче говоря, небольшая группа молодых людей, страдающих по смутным очертаниям Запада, не могла в тот момент даже и предположить, что тот же самый Запад отвергнет их болезненную любовь и много лет спустя укажет им их место, где они обязаны сидеть и помалкивать и откуда нет никакой возможности бежать. Когда мы с восторгом, словно какие-то божества, встречали, дрожа с самого рассвета, на железнодорожном вокзале образцы высокого подражания из сказочной Франции – Жана-Поля Сартра и Симону де Бовуар, Ива Монтана и Симону Синьоре, Жерара Филипа, который в Сараево с Французским национальным театром играл «Сида» Корнеля в постановке Жана Вилара, когда мы Артуру Адамову, одному из отцов авангардистского театра, или миму Марселю Марсо показывали горы над Сараево, никто из нас и помыслить не мог, что французские «миражи» днями напролет будут бомбить те самые мирные местечки и умерщвлять их жителей, разрушать мосты и бедные сиротские дома, уничтожать скотину и загаживать землю, которая кормит трудолюбивый народ. Наблюдая метафизическое зрелище – сбитый над Пале «мираж», обгоревшие обломки убийственного французского самолета, – я словно оказался на развалинах своей старой любви: как будто преступление против сербов совершил некто другой, как сам Антуан де Сент-Экзюпери на своем военном самолете, уничтожив при этом в нас, кроме многих прочих людей, и Маленького принца. «S’il vous plait… dessine-moi un mouton!» – disait Le Petit prince. («Пожалуйста… нарисуйте мне овцу», – попросил Маленький принц.)
Но всех овец разбомбили.
И пока отечественные писатели в основном описывали распад и пропасть сельских родов или воспевали семь вражеских наступлений в мировую войну, мы спасались чтением Скотта Фитцджеральда, Фолкнера и Хемингуэя, слушали до бессознательности джаз и пытались понять забрызганные полотна Джексона Поллока, по свежей краске которых придурковато раскатывал велосипед или джип, наслаждаясь одновременно музыкой Джона Кейджа, о котором мы не знали ровным счетом ничего. В провинциальных залах нескольких сараевских кинотеатров мы воспитывались на ковбойских сказках о том, что хорошие в конце концов побеждают плохих, даже не предполагая, что в один прекрасный день сами окажемся в роли индейцев – загнанных подыхать не в Скалистые, а в наши собственные горы. Не позволив нам летать во время знаменитой операции «Запрещенное небо» и ежедневно совершая на нас налеты, американские самолеты типа F-16, которыми, как нам казалось, командовал лично Джон Уэйн, разрушили все, во что сумели попасть, но прежде всего убийственно точно – разбомбили нашу американскую мечту. Все начиналось достаточно наивно – появление гуманитарных организаций, оделявших воюющие народы пищей и лекарствами, срок годности которых давно истек; потом их становилось все больше, сначала дипломатов, потом европейских наблюдателей, потом небольшие отряды для их защиты от нас – дикарей, и в конце концов Сараево и всю Боснию придавила армия в шестьдесят тысяч до зубов вооруженных солдат с мощной поддержкой с воздуха и с сильным флотом на Адриатике. И все они были против нас. А когда мы пожаловались на них, мир, который мы некогда обожали, объявил нас параноиками. Так мы остались без города, без земли и, что хуже всего, без идеалов нашего сентиментального воспитания.
В темном зале кинотеатра «Романия», который еще хранил плюшевый шик довоенного «Империала», тишину неожиданно оборвал истошный крик Бель Ами – первый ряд партера, левая сторона:
– Есть здесь доктор? – крикнул он. Со своего места в ложе номер шесть поднялся самый уважаемый городской врач.
– Я доктор! – отозвался он не без некоторого самодовольства.
Кресла заскрипели, когда все зрители повернулись в его сторону.
– Ну и как вам фильм, доктор? – небрежно бросил Бель Ами поверх голов. Залом овладел истерический хохот.
Так иногда Сараево просыпается в Бель Ами. Оно время от времени охватывает его, а он и не замечает этого. И тогда он ударяет улыбкой. Здоровается как бы случайно апперкотом, вслепую ударяя протянутой ладонью прямо в солнечное сплетение. После чего скрывается за стеной толпы, неуязвимый, неуловимый, невидимый. Следя за его кошачьей прогулкой по главной сараевской улице, я обнаруживаю в ловких и осторожных шагах следы давно забытой битвы, которую безымянная махала десятилетиями вела с австрийским чиновничеством. Она каждое утро спускается на Главную улицу, их глаза настороженно выглядывают тысячи невидимых ловушек. Они спускаются во враждебный лагерь сецессиона и бетона, к скульптурным памятникам колониальной глупости и английским ватерклозетам, банкам и фонтанам, прямо в черно-желтый чиновничий зверинец, с единственным оружием – внезапностью и дерзостью – чтобы к акшаму вернуться в узкие переулки нагорной части, где взвинченные нервы отпускают, туфли слетают с ног еще на пороге, а отец, укутанный дымом дешевой «Дравы», так похож на божество.
Неизвестный снайпер убил достигшего среднего возраста Бель Ами на Набережной, когда тот возвращался из театра, заработав десять дойчмарок на перепродаже билетов премьерного спектакля Беккета «В ожидании Годо», который, в знак поддержки мусульманских властей, режиссировала известная нью-йоркская спасительница, мисс Сьюзан Зоннтаг.
«Господи, помилуй грешного раба Твоего Бель Ами!»
В начале шестидесятых годов Сараево стали покидать люди искусства, чему никто не придавал особого значения. Первыми ушли художники, за ними последовали поэты. Окружение объясняло исход болезненной жаждой успеха – город, говорили, стал тесен для них, для их неумеренных амбиций. Никому в голову не пришло, что в душах поэтов и художников есть тончайшие струны, которые прежде других начинают трепетать в ответ на малейшее ощущение тоски или ограничение свободы. Чтобы хоть как-то выжить, многие из оставшихся стали искать утешение в алкоголе. По неписаным правилам, голубей и пьяниц в этом городе берегут. Грех убивать их. Прочие же согласились творить лояльное искусство и служить властям, за что их богато вознаградили. Те, кто отказался добровольно покинуть город после того, как им нанесли то или иное оскорбление, были выдавлены из него позже, когда Сараево недвусмысленно объявило, что они здесь более нежелательны. Одного из самых упрямых поэтов полиция схватила среди бела дня прямо посреди Главной улицы как лицо БОМЖиЗ, после чего избила прямо в полицейском участке, якобы перепутав с неким уголовником; после этого и он упаковал вещи и отбыл. Талантливые и трудолюбивые люди искусства начали добиваться успехов в столице, но в Сараево это как бы не замечали и ни слова не сообщали об этом в городских средствах массовой информации.
В те годы, словно грибы после дождя, стали появляться все новые мечети (и ни одной православной церкви), открыли множество ашчиниц – национальных закусочных исключительно с восточными блюдами, которые неожиданно удачно стали сочетаться с кока-колой. Курбан – жертвенный баран, которого мусульмане режут в Курбан-байрам, стал фирменным знаком всех официальных и частных празднеств: им город встречал иностранных гостей, он стал преобладать даже в ресторанах исключительно европейского типа. Исламский дух одолевал не только души, но и тела жителей города.