Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Веками считалось, что Босния – а особенно город Сараево – защитник чистейшей исламской веры, в отличие от Цариграда, который все больше склонялся к европейским новшествам, и потому в Боснии то и дело вспыхивали восстания, которые Оттоманская империя была принуждена подавлять силой. Так и турецкий полководец Омер Паша Латас, родом из Лики, потурченец, перебежчик из австро-венгерской армии, в 1858 году прибыл с карательной экспедицией в Сараево, чтобы навести порядок в этом Темной Вилайете и наказать чересчур окрепших сараевских и боснийских властителей. И когда Кемаль Ататюрк еще в двадцатые годы нашего века запретил в Турции чадру и паранджу, они оставались в Сараево вплоть до 1945 года, когда их запретили в законодательном порядке, что вызвало всеобщий протест мусульманского населения. Нам было странно видеть соседок по улице, идущих в длинных паранджах с темными сетками на лицах (мы узнавали их только тогда, когда они на мгновение приподнимали чадру и улыбались нам), равно как и наших преподавателей, направляющихся на поклонение в мечеть Гази Хусрев-бега, с достоинством неся на головах черные фески. В прохладном дворе этой мечети мы видели ходжей и религиозных фанатиков с восковыми лицами и огромными темными глазами, горящими как в лихорадке; приходили туда и дервиши из забытых уже сект, мужчины в чалмах, нищие и юродивые с бритыми затылками в лохмотьях, убогие и мудрецы с длинными седыми бородами. Они мыли ноги в фонтанах под журчащими струями прозрачной святой воды, надевали деревянные сандалии и отправлялись на молитву.
«Имам всплеснул руками, и стадо верующих бросилось на колени, производя шум, напоминающий стук ружейных прикладов, ударяющих по команде о землю, – писал неизвестный путешественник в «Revue des deux Mondes» в 1890 году. – Несколько минут я наблюдал лишь пятки босых ног и кучи красных, синих или черных тряпок. Спины выпрямляются, сгибаются, колышутся в идеальном единстве, словно на маневрах. И впечатление производят вовсе не гротескное. Эта однообразная гимнастика, где никто не стремится превзойти соседа, преподает великолепный урок унижения…»
Это действовало на нас, христиан, у которых коммунисты пытались отнять право на нашу веру, весьма экзотично, совсем как американский цветной фильм, действие которого происходит на Ближнем Востоке. Нам казалось, что мы стали богаче, познав еще один мир, который для большинства европейцев так и останется непознанным.
Время кофе.
Его варит послушник в небольшой чайной кухне на верхнем этаже удивительно высокого строения, откуда монастырский сад, напоминающий ковер с геометрическим абстрактным рисунком, виден как из самолета. Тридцатилетнее лицо послушника в рамке короткой черной бороды выдает глубокое смирение и сосредоточенность, словно он занят самым важным в мире делом. От других я уже знал, что он закончил два факультета и сделал в своем городе приличную карьеру, но теперь он здесь, и никто не знает почему. Крайне неприлично расспрашивать здешних обитателей о прошлом, если только они сами не заведут разговор на эту тему. Прошлое стерто из жизни.
Получив свою порцию кофе, я машинально схватился за сигареты и зажигалку, но тут же вернул их в карман. Мало того что курение в Хиландаре запрещено – оно здесь считается грехом. К моменту прибытия табака в XVI веке из Америки в Европу монастырь существовал уже более трех веков. С тех пор дурманящий серо-голубой дым монахи считают не просто обычным пороком, но дыханием Сатаны. Так что если мне невтерпеж покурить, я выхожу за сводчатые монастырские ворота, за его стены, и, сидя на камнях, курю сигарету за сигаретой с поденщиками – братьями по привычке. «Наверное, это единственное серьезное дело, которым я занимаюсь ежедневно с шестнадцати лет, не пропустив ни дня!» – говорил мне Данило Киш. Наверное, когда мне не удается закурить, движения делаются нервозными, что и заметил послушник, глядевший на меня из-под стекол с большими диоптриями с сожалением и необычным сочувствием, словно приметил обуянного нечестивым христианина.
– Смотрю, брат, тебе покурить охота… – спросил он, принеся кофе. – Если не удержаться, я тебе на балконе поставлю.
Я вышел на узкую террасу под крышей и сквозь щели меж старых досок под ногами углядел пропасть. Я курил, глубоко затягиваясь, и выдыхаемый дым ветер уносил к черной стене леса за монастырскими стенами – так было нормально – в то время как послушник остался стоять в дверях, прислонившись к притолоке. Похоже, он про себя молил Господа, чтобы Тот избавил меня от зловредной привычки. Мы молчали, прислушиваясь к стрекоту сверчков, которых жар летнего полудня выманил из щелей.
– Ты давно послушником?
– Два года.
– И чем занят все это время?
– Всем, что велят.
– Не слишком ли долго, брат? Почему тебя в монахи не принимают?
– Это от них не зависит.
– А от кого?
– От меня самого. Когда созрею…
– А разве ты еще не готов?
– Нет.
– Почему?
– Я за собой еще не все убрал.
– Ты разве еще не отрекся от мира?
– Да, но в этом еще самому увериться надо.
– Что же тебя мучает, брат?
– Иногда мне снится, что играю в преферанс, например, – произнес он, глядя на носки резиновых калош, – пас, черви! Не может хотеть монах в карты играть. А иной раз и женщины снятся…
– И что делаешь, если согрешить тянет?
– Исповедуюсь духовнику. У каждого послушника есть духовный отец, которому тот каждый день исповедуется во всем, что душу мучит. Духовник лучше всех знает душу послушника, и в один прекрасный день решает, созрел ли тот для того, чтобы стать монахом и совсем отказаться от мирской жизни.
Я курил сигарету за сигаретой, чтобы использовать привилегию, дарованную мне послушником, раздумывая над тем, кто мог бы стать моим духовником, насколько он должен быть грешным, непростым и опытным, чтобы понять мою исповедь. Как можно кому-то исповедоваться во всех своих предательствах, сомнениях, трусости и кражах, которые каждый художник совершает в своей уединенной алхимической лаборатории? Признать болезненное стремление к славе, жажду пустопорожних признаний, лукавство и мелочные суетные стратагемы… Как объяснить безнадежность нью-йоркских сумерек или похоть, возникшую в порту Антверпена, человеку, который там никогда не был? В самом деле, кто мог бы стать моим духовником? Тех, с кого я брал пример, которыми восхищался и на которых равнялся, уже давно нет в живых. Иные из них похоронены уже несколько веков тому назад. А может быть, это вообще не должен быть классик или человек с громким именем, может быть, для этой роли лучше других подошел бы кто-нибудь из старинных сказителей, которые добровольно отреклись от славы и собственный божественный дар тратили наугад, там, где случайно оказались, на нас, малочисленных поклонников и случайных слушателей. Но гуру подобного типа обладают одной исключительно дурной особенностью – обычно они сами держат монолог и никого при этом не желают слушать.
Я поделился с послушником своими сомнениями.