Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды «абориген» Бяня предложил артисту-«лимитчику» купить комнату у одной старушенции, да не просто так, а путем прописки на лишнюю жилплощадь — бабушка занимала слишком большой метраж для своей скромной персоны. А владела она ни много ни мало двумя комнатами в 12 и аж 32 (!!!) метра в знаменитом доме Бенуа — шедевре неоклассического модерна начала века. Этот огромный домище строился на деньги Первого Российского Страхового общества перед Германской войной, имел массу дворов, парадных и обычных — «колодцев» и выходил разными своими фасадами сразу на три улицы: Каменноостровский, Кронверкскую и Пушкарскую. При Советах въехала сюда разнообразная пролетарская и «сочувствующая» публика от самого «Мироныча» Кирова, не пощадившего стоявшую рядом старинную Матвеевскую церковь, до великого Шостаковича, который, впрочем, тоже вряд ли сочувствовал осиротевшим местным прихожанам. Интересовавшей Гвидона бабульке, а тогда еще молодой совторгслужащей, и ее семейству досталась жилплощадь в корпусе по Пушкарской. С годами она осталась одна в своих бескрайних двух комнатах: муж погиб на фронте, младшие дети не пережили блокаду, а старшая дочь тоже давно умерла от непонятной болезни, едва выскочив замуж и даже не оставив внуков. По словам Бяни выходило, что на «лишнюю площадь» можно было прописать любого человека с улицы — все умещалось в рамки закона, а хозяйка совсем не была против добавить к своим «гробовым» конвертируемую валюту.
Настал день, когда Гвидон решился наконец посетить бабушку и договориться о сделке. Гвидону старушка сразу понравилась: «Видно, добрая бабуля. Торговаться не станет, и разных маразматических заморочек с ней, похоже, не будет». Юркая, вполне еще крепкая и жизнерадостная, хозяйка сразу засуетилась, захлопотала на общей кухне. Угощая измученного жизнью артиста, с гордостью «по секрету» поведала, что ей вот-вот стукнет девяносто восемь и она мечтает отметить столетний юбилей. «Вот это я понимаю! — восхитился Гвидон. — Такое впечатление, что из их поколения — тех, кто до революции родились, — редко кто не дожил до девяноста. Нам бы до шестидесяти протянуть… Нет — хотя бы до семидесяти пяти, а то уже сейчас память хреновая и башка трещит ко всякой перемене погоды». Правда, он тут же вспомнил, сколько таких, как эта бабулька, лежит на Пискаревке или где-нибудь в бескрайних сибирских просторах, устыдился и подумал: «Кто-то из великих сказал: пока человек не потерял чувства стыда, он остается человеком. Значит, у меня еще не все так плохо». Хозяйка-долгожительница сочувственно выслушала Гвидонов рассказ о мытарствах артиста без прописки и тут же согласилась на его предложение — сумма в 2500 долларов казалась ей целым богатством. Гвидон тут же безропотно отдал деньги и решил, что дело в шляпе.
Он сразу отнес документы на выписку из театрального общежития (где, как уже известно читателю, давно не проживал, а лишь изредка «отмечался») и устроил по этому поводу бурный мальчишник.
Радостный, он заявился в паспортный стол с большой коробкой шоколадных конфет оформлять прописку в доме Бенуа. Конфеты паспортистка взяла без колебаний, но тут же заявила, что прописать Гвидона на данную площадь не представляется возможным, так как у проживающей по данному адресу гражданки — ответственной квартиросъемщицы имеется зять, давно прописанный по этому же адресу. У старушки-то с памятью оказалось не все в порядке, и она забыла о зяте, да и попросту не сообразила, что для прописки нового жильца необходимо согласие всех домочадцев.
С горя Гвидон забрел в ближайшее заведение, где продавали «в розлив», и выпил сто пятьдесят. Потом взял еще… Несколько дней он не мог осознать случившегося, а главное, почему именно с ним постоянно происходят подобные конфузы и недоразумения. Когда же он понял, что все произошло вполне реально и нужно что-то предпринимать, бросился на Пушкарскую. Бедная бабушка была расстроена и напугана не меньше, чем несостоявшийся жилец. Она заплакала и призналась, что денег отдать не может, потому что сразу же потратила их на цветной телевизор, трехкамерный холодильник и щенка бультерьера, о котором давно мечтала. Она предложила Гвидону переезжать в комнату и жить в ней бесплатно, сколько тот пожелает, кроме того, он может забрать все приобретенное на его деньги, а вот щенка отдавать не собиралась, потому что успела привязаться к собачке всей душой, и друг без друга они «помрут в один день». Злосчастного зятя старушка и вспоминать добрым словом не хотела:
— Ах он стервец такой! Наследничек нашелся — всегда был хам и пьянчужка, даже Машеньку мою, жену его законную, не хоронил — шлялся где-то. — Она утирала старческие слезы рукавом заплатанного халатика. — Говорила я Машеньке, не выходи за него — у него ветер в голове и глаза бесстыжие!
Гвидон утешал бабушку, а сам думал, что житье без прописки, хотя бы и в отдельной квартире, никак его не устроит, ибо дорога к личному семейному счастью окончательно закроется. Хозяйку вожделенной комнаты он осторожно спросил:
— А зять-то ваш как? Думаете, будет против моей прописки?
— А бес его знает! Он, зараза, даже не навестит старуху — не видела я его уже лет двадцать, и по мне, провалился бы он сквозь землю… Да ты, милок, сходи к нему, узнай все сам. Он недалеко тут — на Кронверкском живет.
Бабушка без труда вспомнила адрес. «С испугу, наверное», — решил Гвидон и рванул из квартиры.
— Да ты не спеши так — его, может, и дома-то нет, и запомни, что зовут его Дима! — кричала бабуля вслед убегающему.
— Я тебе, гад, пропишусь на моей жилплощади! Молокосос! Вражина! Да мы таких дезертиров-космополитов давили, как клопов! — орал «Дима» — крепкий пенсионер лет за семьдесят в свежеподшитом военном френче эпохи культа личности. Дмитрий Сергеевич оказался ветераном НКВД, служил в войну в СМЕРШе[3], а после — охранником по различным тюрьмам и лагерям. Спуская с лестницы новоявленного претендента на наследство, он успел поведать тому о своем боевом пути и пригрозил:
— Я тебя, сынок, живо в «Кресты» пропишу! Диму ему позовите!
С обвинениями в членовредительстве Гвидон благополучно скатился вниз — обошлось, как ни странно, без синяков и переломов, зато в душе артиста саднило, словно воткнули нож под сердце. Было ясно, что ветеран невидимого фронта ждет не дождется смерти зажившейся тещи, готов идти в свой последний и решительный бой. Но последним он вполне может оказаться для беспомощного Гвидона, который вообще был создан «для высоких чувств», а не для схватки. «И зачем ему, старику, такое наследство? В своей коммуналке не живется? Ведь привык же к суровой жизни по уставу, по принципу „жила бы страна родная“. Не понимаю, — ломал голову бывший комсомолец Гвидон, в принципе с пониманием относившийся к племени „сталинских соколов“. — А в „Кресты“ он меня по блату без труда определит? Там, небось, остались старые друзья».
Вечером за стойкой бара Гвидон по телефону рассказал Зине, что случилось, выложил всю боль души, как всегда надеясь хотя бы на женское сострадание, и, как всегда, получил в ответ от «невесты» упреки в своей несостоятельности, неприспособленности к жизни и даже в эгоизме. Зиночка назвала его «вечным неудачником» и чистоплюем, не желающим жить «как все», идти на «разумные компромиссы» и т. д. и т. п. В очередной раз заявила, что больше не желает его видеть, а тем более связывать с ним свою судьбу законными узами: