Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он… Как же тогда он написал пьесу?
– Он диктовал твоей маме, вот почему спектакль для нее так важен. Диктовал своими странными жестами.
– Мама не знает языка жестов.
– Видимо, языком жестов мистера Казамонаки она владеет свободно.
Мама смотрела, как пальцы мистера Казамонаки объясняют полет ракеты, открывание пивной банки и правильный способ укладывания мяча для гольфа на подставку.
– Мне кажется, он их придумывает по ходу дела.
– Многие так думают, – ответила миссис Аутколт.
Голова доктора Медведа большим пальцем торчала из ворота. Голубые чернильные разводы щетины на подбородке, белый медицинский халат поверх летнего костюма цвета оберточной бумаги. Лиловый галстук-бабочка. Мощный торс, переходящий в солидное пузо, – комплекция портового грузчика, и словно в опровержение или в оправдание – дипломы Нью-Йоркского университета и Тулейнского медицинского института в рамках на стене. Опускаясь на вращающееся кресло за письменным столом, он поморщился. Судя по лицу, его мучили то ли газы, то ли геморрой. А может, и то и другое. Металлические суставы кресла скрипнули. Пружина устало щелкнула.
– Как я вам говорил, произошло заметное улучшение, – сказал доктор Медвед.
Во время их короткого телефонного разговора в голосе доктора что-то сквозило: осторожность, сомнение. А может, просто хроническая изжога. Медвед поставил на стол бумажный стакан, который только что наполнил из кулера при входе в кабинет. Выдвинул ящик стола, достал пузырек бромозельцера, бросил две таблетки в воду, разогнул канцелярскую скрепку и только тут, кажется, обратил внимание, что дед так и не ответил на его слова. Помешал скрепкой в стакане, глядя на деда из-под густых бровей.
– Вы хотите что-нибудь на это сказать?
Обычно дед не доверял евреям, которые носят галстук-бабочку, но что-то – возможно, скрепка – заставило его сделать для доктора Медведа исключение.
– Разумеется, я рад это слышать, – сказал он.
– Но вы слышали такое и раньше. Конечно. Понимаю. И тем не менее должен вам сказать. Будущее ухудшение. Возможный рецидив. Ничто из этого не должно обесценивать вашу теперешнюю радость.
– При всем моем уважении, док, исходя из прошлого опыта, вынужден с вами не согласиться.
Доктор Медвед кивнул. Таблетки шипели в стакане. Медвед выпил жидкость, поднял палец, прося деда на секундочку его извинить, и надавил кулаком под ложечкой. Лицо стало внимательным, задумчивым. Он медленно, гулко рыгнул – звук протяжной виолончельной ноты. Виновато улыбнулся:
– Уф-фу.
– Мазел тов.
– Извините, – сказал Медвед. – Ланч был чересчур жирный. А теперь к делу. Вы слышали, что я сказал «улучшение», и я понимаю, что у вас есть некоторые основания для скепсиса. Улучшение – понятие гораздо более поэтапное, чем срыв. И тревога за близкого человека, когда тот возвращается в так называемый цивилизованный мир, вполне естественна. Как правило, когда речь о родственниках, я рекомендую не питать излишних надежд, чтобы смягчить тяжесть неизбежного разочарования.
Это была более или менее точная выжимка дедова подхода к бытию вообще. От того, что Медвед сформулировал ее в данном конкретном контексте, у деда в душе как будто развязался давний тугой узел.
– Думаю, с этим я справлюсь, – сказал он.
Она в полумраке маленького театрика. Яркая сцена за аркой просцениума кажется пастью каменного истукана, в которой бушует огонь, из фильма со Стюартом Грейнджером{112}. Отчего она сегодня все время видит лица, где их нет? Может, ей надо занять мамино место в этом жутком заведении. Над просцениумом еще два лица: маски двух крайностей безумия. Из-за кулис выглядывает женщина в черно-золотом полосатом трико, набеленная и нарумяненная, как балерина. Толстяк в банном халате играет на вурлитцеровском органе бесконечные остинато, обрывки вальсов из какого-то полузнакомого целого. Раскачиваясь взад-вперед совершенно не в ритме своей музыки. Позже она узнает, что толстяк на самом деле толстуха.
Вся эта пещера обмана, пахнущая бархатом и пылью, какая-то жуткая. Как развлекательные зальчики из бильярдных туров дяди Рэя, комнатушки за столами с зеленым сукном и пинбольными автоматами. Грошовые катакомбы забав. Живые курицы в стеклянных музыкальных ящиках приплясывают, потому что их легонько бьет током. Опускаешь монетку, и крохотной игрушечной королеве отрубают голову, линчуют игрушечного негра. Механическая кукла-египтянка в полный рост со скрипом заходится в спазмах бесстыжего танца. Заводной Люцифер с заводной ухмылкой предсказывает, повезет ли тебе в любви, пошлыми фразочками с запиленной пластинки.
Ее пугает яркий зев сцены, как будто он сейчас изречет пророчество.
* * *
– Все хорошо, – говорит женщина в белой кофте. – Видишь свою маму, милая?
– Нет.
Кое-где над рядами сидений видны силуэтами головы зрителей, но все они не мама. Кто эти люди, ей ни за что не догадаться и не узнать. Доктора. Санитары. Наполеоны и Богоматери. Щелкает выключатель. В наступившей тьме перед глазами плывет оставшийся на сетчатке призрачный полумесяц.
Вспыхивает свет. На сцене – луг клевера. Руки-трилистники, лица подняты к солнцу, висящему над белыми и розовыми игольчатыми головками. Между цветами шныряют толстозадые пчелы. Они безмолвно ссорятся с цветами. Тычут им в лица огромными деревянными ложками.
Выходит Джордж Вашингтон, в панталонах до колен, долгополом камзоле и пудреном парике, за поясом у него топорик. Он измывается над цветами, призывает пчел насиловать их ради нектара. Оказывается, это не Джордж Вашингтон, а пчелиный пастух. Значение и смысл топорика, которым явно не собираются рубить вишню{113}, остаются загадочными. Пчелиный пастух довольно смотрит, как пчелы с ложками вырванного у цветов нектара снуют к невидимому улью и обратно. Все это его обыденное дело. Он укладывается в гамак и силится не заснуть. Металлически сияющее солнце уходит за горизонт. Вечер возносит на небеса серебристую Луну.