Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, статус необязательной болтовни был чрезвычайно высок в глазах Теодора Твиста, поэтому он старался всегда оставаться максимально болтливым. Как и все настоящие модники, он очень заботился о своем здоровье, ежеутренне обливался с головой ледяной водой, а потому мог себе позволить и в декабрьский мороз щеголять в узких лакированных ботинках с золотыми шнурками, в тонких замшевых перчатках цвета древесного угля и в легком пальто – черном, как вороново перо, – столь же черными и хрустящими были его рубахи, на которых, впрочем, встречались поразительно пестрые и яркие пуговицы. Все это на нем весьма ладно сидело, пока тек разговор, но Теодор, хотя всегда стремился к болтливости, не всегда был болтлив, то есть его болтливость зияла провалами: посреди самой оживленной беседы он вдруг мог замолчать и надолго, и тут нечто менялось в его психосоматическом королевстве: элегантная одежда внезапно приобретала какую-то коробчатость, как будто ее надорвали, но не по факту, а по смыслу.
Модный пиджак превращался словно бы в хитиновый покров раздавленного жука, Твист зримо проваливался в глубину своих одежд, которые внезапно становились просторными и отчужденными, как недостроенная поликлиника. Казалось, руки его всасывались в карманы и исчезали там, и ступни его врастали в ботинки, как в капканы, а узкий черный шарф свешивался на пол в роли траурного флага, отмечающего внезапное и глубокое поражение. Тем, кто его не знал, могло показаться в такие минуты, что он чем-то уничтожен, что он распадается в прах внутри своего костюма. Но друзья и подруги Твиста знали, что он максимально счастлив в эти молчаливые мгновения.
Это и было его состояние «твиста», подлинного веселья. Когда душа его радовалась, он не мог говорить. Ни слова не произносил его толстогубый рот, и при этом в центре рта, в эпицентре сомкнутых губ открывалось микроскопическое отверстие, откуда доносился тихий, еле слышимый свист – так чайник со свистком свистит в отдалении, на последней даче. Только приблизив ухо к оцепеневшим устам Теодора Твиста, можно было расслышать этот свист – «свист Твиста», так называли знакомые данный синдром. При этом глаза его, и без того круглые, совершенно округлялись, и в них обозначалось нечто остановленное, растерянное. Впрочем, выражение его лица в такие минуты не слишком мозолило глаза окружающим, так как само лицо опрокидывалось куда-то в глубину воротника, упиралось в собственный рукав или же отпечатывалось в близлежащей подушке.
Так случилось и в этот раз. Твист непринужденно болтал, гибко переходя от якутских шаманов к фракталам, от фракталов – к алым фракам саксофонистов-негров, от негров – к белым мишуткам, от мишуток – к дизайну конфетных коробок… Затем взгляд его остановился на скромной черно-белой фотографии, висящей над медным самоваром. На фотографии размытый Штагензальц сидел в том же кресле, в котором нынче сидел Твист.
Теодор заговорил о Штагензальце, подвергнув спонтанному анализу два романа, написанные сухонькой рукой Анатолия Оттовича, – «Лесные обжоры» и «Сумма».
Никто здесь, кроме Твиста, этих романов не читал. Их не читал даже Колакун, гордившийся Штагензальцем как собственным ребенком (впрочем, воочию он Штагензальца никогда не видел).
– Не стану спорить… В спорах рождается грибная истина, но мы-то не грибы. Однако как же так вышло, как же так заварилось и сварганилось, что роман «Лесные обжоры» принес Оттовичу мировую славу? Да я вовсе не к тому, что роман плох. Роман вовсе не плох, а Оттович, который на всех своих фотках не в фокусе, – гений, безусловно. Гений – это да. Но не такого типа гений, на которого посреди жизни обрушивается всемирное признание. Да и «Лесные обжоры» – не такая книга, о которой можно помыслить как о бестселлере. И все же все восьмидесятые годы эта книжка оставалась бестселлером. У нас Штагензальца никто не читает. Да и в Америке, на его новой Родине, его никто не читает и не знает. Журнал Life не берет у него интервью, а журнал Death до сих пор не поместил на свою глянцевую обложку его размытую фотографию. На его этнической Родине – в Германии – Штагензальца тоже не читают. Зато на его фактической родине – в Казахстане… Там его читают все, словно бы он писал только лишь для узких степных глаз. В Израиле его именем названа улица – говорят, на углу Алленби и рехов Штагензальц готовят самый невкусный фалафель во всем Городе Ласточек (разумею Тель-Авив). Но максимального накала культ Штагензальца достиг в Японии. Говорят, в синтоистских храмах можно разглядеть на алтарях статуэтки Сатагасацу – тощего крупноухого божества, считающегося покровителем одиночества. «Лесных обжор» в переводе на японский читают даже дети. Там это принимают за сказку. Ну, пусть для них это сказка, а для нас – указка. Сломанная указка. На севере Японии в горах встречаются маленькие, новопостроенные храмы, посвященные Сатагасацу – духу одиночества. В день рождения Штагензальца – 12 апреля – по традиции сжигают букеты белых цветов, а пепел от сожженных цветов втирают в статуэтки Сатагасацу. Уже за неделю до этого в храмиках начинается чтение «Лесных обжор» в японском переводе, а на пике праздника читают концовку «Суммы». Да, да, да.
В Индонезии Штагензальца называют Шатаган-Саледж, на одном из островов Тихого океана, по слухам,