Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и с Фрейдом. Пусть его учение опирается на спекуляции и некорректность, но за долгие годы практики у этого новеллиста — О. Генри от медицины — могли возникать и озарения, почему нет? В смысле, человек он был неглупый и с многолетней практикой.
И неужели мы сами так преуспели в поисках человеческого счастья, а наши исследования столь безупречны, чтобы пренебрегать подобным уникальным опытом, сколь бы сомнительной ни была репутация его субъекта?
Особенно если этот опыт, как теперь, работает на меня, давая шанс попасть в относительно цивильную больницу с «медикаментозным» лечением и трудотерапией — вместо тюрьмы строгого режима, где тебе сунут кулак в задницу в любое время дня и ночи.
Так я рассуждал, лежа на койке в свою последнюю ночь в камере: так я выкручивался, уговаривая себя.
МЕНЯ ЗОВУТ МАЙК ЭНГЛБИ, и я уже восемнадцатый год нахожусь в одном старинном заведении. Что-то знакомое, а? Только это не университет, а Лонгдейлская специализированная клиника (прежнее название — «Психиатрическая больница тюремного типа») в деревне Верхний Рукли.
Сегодня 7 марта 2006 года. И если я правильно понял, фильм про ковбоев-геев[54] только что получил «Оскара». Мне всего 52 года, но я уже ощущаю некоторую оторванность от мира, что неудивительно с учетом всех проведенных тут лет.
От мира я отрезан, но воспоминания о прошлом в последнее время слегка прояснились. А раз так, пора продолжить мой рассказ о том, что было дальше. У меня нет доступа к прежним записям, хотя все они хранятся в здешнем архиве и нередко цитируются теми, кто со мной «работает». Думаю, мне позволят в них заглянуть, если я попрошу как следует, но зачем, если я прекрасно помню их и так?
Прояснение в мозгу, честно говоря, палка о двух концах. Но факт налицо: после нескольких лет как в тумане (вероятно, медикаментозном) моя память не только обрела прежний энциклопедический охват, но сумела подлатать провалы — плюс добавилась четкая фокусировка на деталях.
Для начала — день моего прибытия сюда, семнадцать лет назад.
Раздражало, что в заднее окно полицейского фургона было видно слишком мало Верхнего Рукли. Когда тебя доставляют в специальное заведение на «неопределенный» срок, вид из окна оказывается предметом немаловажным. Странное дело — визуалом я никогда не был, но за девять месяцев предварительного заключения вид камеры мне обрыд настолько, что отчаянно хотелось хоть какого-то обзора.
В фургонное окошко можно было заглянуть, только если встать, но тогда оба моих конвоира начинали нервничать. Тем не менее я ощутил, что мы свернули на центральную улицу, а сквозь зарешеченное зеркальное стекло узнал табачный магазинчик: на его заднем дворе я когда-то разживался блоками, которые передавал потом Дурику Топли для перепродажи в «Корме Джексона».
Это успокоило. Не знаю почему.
И еще одна странность. Все пять лет в Чатфилде, несмотря на сирену каждый понедельник и это «Сэр, сэр, это Крыса сбежал», я имел крайне смутное представление о местоположении Лонгдейла. Указателей в деревне не было, к тому же подросток смотрит большей частью себе под ноги. Да если бы тогда в Коллингеме в соседних со мной спальнях поселили Джона Леннона и кинодиву Ракель Уэлч, я бы только хмыкнул, потому что зубрил французский, устный и письменный, для Жбана Бенсона. Большинство людей так и существуют: живут не сознавая, сознают не понимая, понимают — но урывками.
О чем я думал в те дни? И думал ли? Ведь и вся моя жизнь прошла точно так же, точно у мокрицы, спрятавшейся под камнем, — покуда, если верить Ньютону, великий океан истины расстилался неисследованным перед моим взором.
Неподалеку от задних ворот, ведущих в Чатфилд, фургон резко свернул влево и начал взбираться на склон. Меня стало укачивать, такое бывает, когда не видишь дороги, и я дважды сблевал в ведро. Конвойным пришлось останавливать машину, чтобы опорожнить его на проезжую часть. Укачивание многие вообще не считают серьезным недомоганием, но поверьте, приятнее умереть, чем терпеть его дальше. В общем, когда фургон наконец остановился и меня выгрузили перед моим новым неведомым обиталищем — режимным учреждением с высокими, футов в тридцать, стенами, увенчанными спиралями из колючей проволоки, — я глядел на все это с огромным облегчением.
Переход из тюрьмы в больницу был категориальным (если понимать категории по Гилберту Райлу, а не по инструкциям МВД). Лонгдейл оказался тем же Чатфилдом, только стены повыше: викторианская кирпичная кладка дышала казенным равнодушием, от башенок и окон веяло безнадежностью; но впереди виднелся новый светлый корпус, похожий на продвинутую начальную школу. Это оказалось приемное отделение — туда меня и ввели конвоиры, к одному из которых я все еще был пристегнут наручником. За белой деревянной стойкой на ярко-красных офисных креслах сидели две женщины ничем не примечательной внешности.
В ожидании, пока заполнят мой формуляр, я думал, когда еще увижу помещение вроде этого, способное сойти за нормальное.
Наконец меня подвели к стеклянной двери. Конвойный разомкнул наручник. Дюжий бородатый парень из больничного персонала крепко обхватил мое плечо, а стоявший с ним рядом мужчина постарше, в очках, мне улыбнулся.
Меня препроводили в застекленный куб, где обыскали и просканировали металлодетекторами. Потом отвели в кабинку и велели раздеться догола. Молодой приподнял мою мошонку и заглянул под нее, потом велел наклониться и зашел сзади с включенным фонариком. Потом стал осматривать рот, направив свет на язык, я старался не дышать, ведь после приступов рвоты я даже глотка воды не выпил. Мне выдали плед на то время, пока мои вещи одну за другой просвечивали, как в аэропорту. Одевшись, я двинулся по короткому застекленному коридору под прицелом камер, которые поворачивались на своих птичьих шейках мне вслед.
Миновав еще три двери (одну с электронным замком, две с обычными), я очутился на свежем воздухе.
Я оглянулся, высматривая сквозь стекло моих конвоиров, оставшихся по ту сторону ультрасовременного приемного отделения, но никого не увидел. Они ушли не попрощавшись.
Что ж, я больше не преступник и не заключенный; с меня сняли наручники. Отныне я пациент. Моя суть изменилась, из предмета лютой ненависти я превратился в нечто сломанное и подлежащее ремонту. Переход совершился слишком быстро; у меня буквально перехватило дыхание.
Пришлось попросить моих сопровождающих на минутку остановиться. Они отпустили мои руки.
Я устремил взгляд в мутное английское небо. Был типичный мартовский денек — серый, промозглый, пасмурный.
Впереди темнели огромные строения сумасшедшего дома, с обшарпанными дверями и чугунными водостоками, которые не меняли с 1855 года.
Вот оно, мое неопределенное будущее, мой дом — не то чтобы заслуженный или не заслуженный, но неизбежный и знакомый.