Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Порыдав над своей несчастной судьбой, оторвавшей от всего родного и забросившей в чужую, далекую Америку, Мура вспомнила, что у нее, и в самом деле, есть два сына, и оба спят сейчас у бабушки в Мевасерете, пока их мать шляется невесть где. И она почувствовала, что материнский долг призывает ее вернуться к своим детям. Для этого надо было найти такси, так как машины у Муры не было; она обещала Сереже вернуться с детьми живой и здоровой, и отвыкнув от здешней манеры вождения, благоразумно не садилась за руль, благо в течение дня ее всюду возила Анна. А в эту субботнюю ночь работали только таксисты-арабы. Мурка обреченно села в машину к одному, а Ирка еще долго торговалась насчет цены, повиснув на дверце, и несчастный таксист, чтобы хоть какой-то навар поиметь с этой поездки, поехал большим кругом, через арабскую часть города, в надежде найти попутчиков. И Мура как назло вспомнила все истории о заложниках, которым в Ираке отрубают головы, и чем глубже в арабские переулки завозил ее палестинский водитель, тем меньше ей все это нравилось. Время от времени такси останавливал какой-нибудь прохожий, и каждый раз арабы долго торговались по-арабски, и при этом поглядывали на нее, и Мурка сочиняла всякие возможные зловещие сценарии их диалога, так что, когда в конце концов таксист сгрузил-таки ее, живую и невредимую, у родительского порога, Мура щедро уплатила ему первоначально просимую сумму, решив, что доставку евреек живыми по назначению следует всячески поощрять.
На следующий день раскаивающаяся пьянчужка с тяжкой головой проходила по Русскому Подворью и видела, как на пятачке между тюрьмой, автостоянкой и церковью под дождем, средь полицейских и машин, топтался робкий крестный ход, и пьяная готовность крестить сыновей как-то поубавилась.
С ней успели случиться и не столь безобидные происшествия, как ночная поездка с водителем-палестинцем. В самых диких местах Америки ни в одном из ее путешествий ей ни разу не понадобился заветный, хранимый в багажнике рулончик туалетной бумаги, а здесь, когда детям срочно потребовался общественный туалет, и наконец, после долгого их терпения, нашелся один, на заправке, то в нем не оказалось ни клочка туалетной бумаги, но для Матюши и Тома было поздно… И это была такая трагическая история, что даже вспоминать этот кошмар у Мурки не хватало духу.
И город сразу окунул Муру в свою атмосферу левантийской необязательности и постоянных праздников. В кратких промежутках между праздниками во всех присутственных местах образовывались гигантские очереди, и естественно Муре необходимо было во всех них стоять. И, разумеется, у всех в очереди, без исключения, были свои особые обстоятельства, и все вместе доказывали чиновникам уникальность собственного случая, требующего исключения из общих правил, и обстоятельства всех их принимались во внимание… Из-за этой человечной бюрократии, в скандалах и пререканиях, Мурка с удовольствием обнаружила, что иврит нисколечко не забыла, зато забыла в мэрии удостоверение личности, без которого в Америке можно запросто хоть президента ходить выбирать, а в Израиле даже счет за воду не уплатишь. Хорошо, тетка-чиновница нашла забытый документ, отыскала каким-то образом телефон Анны и сообщила о находке. А следующий день Мура провела в обходе всего делового центра города, здание за зданием, подъезд за подъездом, в поисках позарез понадобившегося нотариуса, но все нотариальные конторы были либо наглухо заперты, либо оснащены ничего не знающими и не ведающими секретаршами. Самих же нотариусов, которые в Милуоки сидят в каждом банке, и на каждой почте, и за пару долларов, а то и бесплатно удостоверяют любую подпись и копию, здесь не было и в помине. В конце концов один обнаружился — старичок, из тех, которые назло жене каждое утро тщательно повязывают галстук и добредают до присутственного места, чтобы усердно мешать там перенявшим дело отпрыскам. Старичок Мурке страшно обрадовался, важно велел молоденькой помощнице сочинить требуемую доверенность на Анну, а сам тем временем начал подробно рассказывать редкой клиентке историю своей далекой юности, начиная с того, как он окончил с золотой медалью гимназию в Киеве, и его послали учиться в Вену. Но там был антисемитизм, и старичок уехал в Мюнхен. Там тоже свирепствовал антисемитизм, и старичок, собственно, тогда он, конечно, был юношей, двинулся дальше, в Брюссель, где тоже было не без антисемитизма, и откуда в 1937 году счастливчик умудрился перебраться в Израиль. Он расспросил и саму Муру, откуда родом ее семья, и долго вспоминал ее предков — киевских Рубинштейнов. Потом сообразил, что это же родственники Елены Рубинштейн, и старательно подписал Муркину доверенность, и распрощался с ней, уже как с близкой родственницей, долго тряся ее руку в своих старческих веснушчатых ладонях. И Муре почему-то захотелось его обнять. Конечно, в Милуоках этих нотариусы повсюду сидят, и в банке и на почте, но ни один из них ни разу не рассказал ей своей судьбы, и ни один из них, удостоверив документ, не прощался с ней, как с родной. И может, по аналогии с этим трогательным старичком-юристом Мура невольно подумала о том, как сгорбилась Анна, и что-то старушечье появилось в ее движениях и походке, а она плохая дочь, уехала далеко от нее, и сменила ее на детей и на мужа…
Но за шесть лет жизни в Америке она окончательно и бесповоротно отвыкла от Израиля. Как сухопутное животное, перешедшее к жизни в воде. Только у Муры этот эволюционный процесс произошел очень быстро. И так же, как дельфинам и китам на сушу, обратно из Америки ей нет хода в израильскую действительность. Несмотря на ее беглый иврит, Мура теперь здесь совершенно чужой человек. К зданию редакции «Га-Ама» она даже не приблизилась. Вспоминать об Арноне невыносимо больно, и видеть бывших сотрудников нет никаких душевных сил.
Все здесь будит тревожные и горькие воспоминания.
Когда- то она была здесь девочкой, зачем-то выучила иврит, который ей, может, никогда в жизни больше не понадобится. В этом городе выросла, стала девушкой. Здесь была прожита молодость с ее непрерывными переживаниями, страстями, томлениями и страданиями. В Иерусалиме она была молодой и счастливой, а иногда и очень несчастной.
И оказалось, что половина жизни прожита на черновик, а потом небрежно зачеркнута, и от нее ничего и никого не осталось, и началась совсем другая жизнь. И что с того, что новая жизнь хорошая, тем обиднее за первую половину, которую, пока ее проживала, воспринимала на полном серьезе.
И все воспоминания вернулись теперь к Муре. Шесть лет в Милуоки прошли спокойнее, чем шесть дней в Иерусалиме.
«Надо побыстрее возвращаться к Сереже и к своему дому и к обычной своей жизни. Иерусалим вонзился в мое сердце, как заноза. Как ни повернусь, до чего ни дотронусь, мне больно. Я бросила этот город, и мое место здесь заросло сорняками, а я не в силах ничего забыть», — с грустью подумала Мура. Брат сидел рядом, закинув ноги на свободный стул, пил вино и, наверное, уже не ждал ответа.
— Мне живется отлично. Я полностью счастлива. Совершенно не скучаю. У меня есть все, что мне надо. Привыкла и к Фаренгейту, и к инчам, и ярдам, и милям, и фунтам. В Америке у меня хорошая, спокойная, уверенная жизнь. Там, если хочешь знать, продукты в суперах складывают в пакеты! И в библиотеке можно заказать любую книжку. А к тому же там можно абсолютно все купить с интернета! — Брат смотрел на нее очумело, и Муре почему-то надо было срочно вспомнить еще что-то убедительно хорошее про Америку. — У нас перед встречным транспортом налево можно поворачивать… — с достоинством добавила Мура.