Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы правы, — сказал он. — Ничего нет.
— Вы же видите. Погасите лампу.
Рут уже стояла на лестнице, ведущей на палубу. Тренди вдруг замер перед камином, чувствуя себя смешным и глупым, словно нашкодивший ребенок. Он схватил лампу, затем, охваченный любопытством, просунул руку в дымоход. Он уже собирался убрать руку, как вдруг нащупал длинный, похоже, металлический цилиндр. Цилиндр находился в самой глубокой части дымохода и был пригнан настолько точно, что оставался почти незаметным. Тренди вытащил цилиндр и поднес его к лампе. Это оказалась зеленая трубка, по всей вероятности, футляр для карт. Прежде чем открыть его, Тренди решил позвать Рут. Неизвестно почему у него возникло ощущение, что он не первый, кто трогал футляр. Кто-то другой уже раскрывал его, Тренди мог бы поклясться в этом.
Рут уже поднялась на палубу. Она его не слышала.
— Рут! — повторил он и на этот раз закричал так громко, что она не замедлила появиться наверху лестницы. — Смотрите! В камине…
Он увидел ее руки, стиснувшие украшавшего перила тритона, словно она пыталась скрыть охватившее ее волнение. Рут спустилась на две ступени и остановилась. В оранжевом свете лампы он не мог рассмотреть, побледнела ли она, но ее лицо застыло.
— Это футляр с картами, — наконец произнесла Рут. — Такой же, каких я видела десятки. Другие лежат на столе.
— Он был в камине, — выдохнул Тренди.
— В камине… Но я там уже искала!
Она выхватила у него футляр. Ее пальцы скользнули по влажному металлу.
— Футляр с картами, — повторила Рут, открывая его.
У Тренди вновь возникло ощущение, что его уже трогали до нее, что он не хранился здесь все эти долгие годы.
— Бумаги, — только и смогла вымолвить Рут.
Она вытащила из футляра пачку листов, влажных, но хорошо сохранившихся, и развернула их. Ни заглавия, ни упоминания адресата. Глухим голосом Рут стала читать первую страницу:
«Чтобы описать ад, изобретают тысячи мук, тысячи пыточных приспособлений, одно ужаснее другого, — без всяких преамбул начинался текст, — но ад существует на земле, и самая утонченная пытка дьявола — это сомнение. Сомнение похоже на спрута: вы отталкиваете одно щупальце, он протягивает к вам другое; вы думаете, что победили его, спрятавшись в глубине своего логова — спрут появляется снова, бросается на вас и разворачивает одно за другим свои щупальца с присосками, которые начинают вас сжимать, медленно, безжалостно, пока окончательно не задушат…»
— Рукопись моего отца… Его всегда преследовала навязчивая идея удушения.
Рут поднялась на несколько ступеней, немного поколебалась, а затем сказала:
— Прочтите все сами. Я предпочитаю не знать. Прочтите и сделайте, как лучше.
Это «сделайте, как лучше» — Тренди не сомневался в этом — означало «не забудьте о Юдит». Было слышно, как Рут бежит по палубе, словно убегает от самой себя. Но Тренди уже погрузился в рукопись.
Дракен сказал правду, Ван Браак писал хорошо. Кроме некоторых устаревших оборотов речи в стиле людей его поколения, у него были потрясающие фразы об острове и особенно о судьбе Ирис. Он так никогда и не исцелился от ее смерти. Описывая Рокаибо, его пышную растительность на склонах вулкана, изъеденные дождем камни, вычурные фронтоны домов, пеструю толпу аборигенов, скалы Южных морей, убийственное солнце и гнилой ветер, он становился лириком: было ясно, что он питал к этой земле безумную страсть, какую испытывают к женщине. А вернее, как он сам об этом написал, он спутал любовь к острову с любовью к женщине. Затем появился Адамс. Он мог бы ничего ему не рассказывать. Но предложил ему себя и Рокаибо. И золото.
«Как мог я желать себе зла с такой ошеломляющей настойчивостью, — писал Ван Браак, — как и почему я видел только золото и красоту Адамса, проходившего по набережной Амстердама в тот момент, когда я остановился посмотреть на пару попугаев?»
Его рассказ был идентичен рассказу Дракена. Казалось даже, что между капитаном и его доверенным лицом было такое полное согласие, что многие годы спустя музыкант повторял слово в слово целые фразы. Новой была манера Ван Браака, ощущение его присутствия. Словно звучал его хриплый, неторопливый голос. На полях рукописи капитан сделал несколько заметок. В этих трудных для прочтения фразах все время упоминались Ирис и Командор, словно их помолвка была самой ужасной на свете ошибкой.
«Любовь — это бесконечный ужас, — писал капитан, — как мог я попасться во второй раз, когда приложил столько усилий, чтобы исцелиться от первого? И как моя дочь, в свою очередь, могла попасть в ловушку, если я приложил все силы, чтобы избавить ее от сопутствующих любви иллюзий? Но, увы, это лишь слова, общие рассуждения, беспомощные фразы, которые рано или поздно произносят все отцы. А когда любовь приходит, уже не помогут никакие слова, она выше добра и зла. Напрасно я об этом говорил. Напрасно сеял сомнения в сердце, в котором царил мир. Но я не мог избавиться от волнения. Надо было оставить Ирис в покое, позволить ей предаваться иллюзорным радостям. Да и Командор имел право на свою часть наивности. Если он мой сын… Во всех нас присутствует и зло, и добро, все мы двуличны. Я видел Командора, слушал его, вспоминал его мать, я боялся его, мне было плохо, все начиналось так же, как некогда на набережной Амстердама перед Адамсом и его попугаями. Все резоны, ради которых я не должен был уступать, были теми же самыми, из-за которых я уступил. У реальности всегда есть две стороны, и Командор тоже обладал двумя лицами. Какое из них было моим? У него было лицо моего сомнения, и он предлагал мне искушение».
Капитан писал и о Леонор. Там, где Дракен говорил намеками, фразы капитана были точны и жестоки.
«У Леонор была красота метисов, пряный запах кожи и с синим отливом курчавые волосы. Она обладала дикостью этого острова, считавшего себя пупом земли и приспосабливавшегося ко всему — к малярии, проказе, ядовитым паукам, тухлой еде, — ко всему, кроме чувства меры. Даже в самой сильной любви в Леонор, казалось, говорила властность. Под своими распятиями, траурными одеждами, накрахмаленными кружевами она пылала так, как на этом острове не пылал никто, как солнце и камни в вулкане. Пылало не только ее тело, но и голова тоже, диктуя телу самые безумные жесты, а губам — самые неожиданные и глупые слова. Я никогда не понимал эту женщину. Как, впрочем, и сам Рокаибо. Но я любил этот остров. Любил его за уединенность на краю всех морей и за жирную землю, его чрево, набитое, как я считал, золотом».
В конце рукописи Ван Браака говорилось о «Дезираде»:
«Почему Леонор меня преследовала? Почему постаралась построить дом, напоминавший дворец короля Мануэля, с теми же башенками, теми же фиолетовыми витражами, набитый тем же невероятным хламом?»
Потом Ван Браак писал, что догадался о печальном конце Леонор, увидев фаянсовые фризы, украшавшие фасад ее дома:
«На Рокаибо дворец короля Мануэля был облицован голубой плиткой в стиле конца прошлого века, на которой были изображены символы морских сражений испанцев: галеры, корабли с надутыми ветром парусами, аркебузы, гербы. На новой „Дезираде“ Леонор заменила их картинками игральных карт и карт Таро. Тогда я понял, что она поддалась страсти к оккультизму, всегда ее преследовавшей. Построив этот дом, украсив его всем, что нашлось вычурного и экстравагантного, она хотела призвать на мыс уж не знаю какие неведомые силы. Из двух ее любовников я был более уязвим: у меня были привязанности, место стоянки, дом, месторасположение которого она знала и куда, как она понимала, я когда-нибудь вернусь. Адамс же был настоящим моряком, „летучим голландцем“, появлявшимся неизвестно откуда и исчезавшим, едва дело начинало принимать дурной оборот. Леонор прекрасно понимала, что потеряла его навсегда, но что я обязательно вернусь на „Светозарную“. Приехать сюда, построить этот дом в двух шагах от моего, в стране, где ее никто не знает, — в этом была вся Леонор, тот огонь, что сжигал ее днем и ночью. Эта черная ярость в конце концов и убила ее, но она надеялась, что этот дом будет преследовать мою семью… Иногда я думаю даже: за то малое время, пока она растила сына, не внушила ли она ему мысль когда-нибудь отомстить за нее».