Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леонард Эйлер нагрянул в Адмиралтейство с просьбой: пусть его определят на флот русский.
— Может, на палубах галер я окажу более пользы. Ибо служба на флоте есть дело чести, а где честь — там нет Шумахера!
— По чину в науках, — отвечали ему, — вы давно уже в адмиралах ходите. Каким же рангом определить вас флотски?
— Согласен… мичманом, — скромно сказал великий Эйлер.
— Будьте лейтенантом! При вашей учености, Леонард Павлович, вы скоро станете президентом Адмиралтейств-коллегий…
Русский флот поставил паруса, задвигал веслами и, ощетинясь пушками, грудью встал на защиту ученого… Таковы были перемены. Плохие то были перемены.
А при дворе царицы еще долго спорили:
— Так вот, я и спрашиваю вас: кто же самый умный на Митаве? Пора уже решить этот спор — Кейзерлинг или Корф умнее?
* * *
В метельную ночь в деревне, под Москвой, умирал фельдмаршал России — князь Михаил Михайлович Голицын-старший. Пальцы старого воина уже «обирались», но вдруг глаза прояснели:
— Жезл-то мой… жезл? Кому? Кто подымет из рук моих?
Были при нем в час последний братья его — Дмитрий Голицын (министр верховный) да генерал Михаил Голицын-младший. Знавший одни победы, фельдмаршал вовремя ушел от поражения.
Умер питомец громких побед, герой Нотебурга и Нарвы, Гангута и Гренгама; кровь его пролита в Полтаве и под Выборгом; вождь армий победоносных, он донес русские знамена до льдяных пустынь туманной Лапландии… Теперь всего этого не стало, только остались в полках гвардии петровской славные стяги, пробитые пулями и картечью. Душа фельдмаршала погрузилась в потемки вечности.
К выпавшему жезлу протянулись сразу две руки — принца Людвига Гессен-Гомбургского и Миниха, сидевшего в Петербурге.
— Я более принца того достоин, — честно заявлял Миних.
Деревенька Гнилые Мякиши по-над самой речкой. Из сугробов, под берегом, торчат жесткие перья камышей. Присели в снегу избенки мужичьи. Потихоньку светает…
Бабушка Федосья первой встала, огонек вздула. Лучину в зубах зажала и на двор вышла. Крикнул встречь петушок-умница: мол, пора и день начинать, слезай с печи, люд православный! По улице бабы зашастали: у кого огонька не было (затух за ночь), те к соседкам бегали. И на бегу в уголек дули, чтобы не загас. Совали его в печи, соломкой уголек окружали, вспыхнул огонь — сразу повеселели избенки.
Закурились тут Гнилые Мякиши дымом, запахло всяко…
А на горушке — дом господский (такая же изба, только шире, в оконцах не лед, а стекла вставлены). Мирон Аггеевич Тыртов, барин старый, флота мичман отставной, велел из подпола достать полосу мыла. От той полосы кусочек себе отрезал и помылся. Обмылочек же, чтобы дворня не пользовала, в сенцах за матицу спрятал.
На костыль опираясь, прошел Тыртов в горницу. Три вдовые невестки обхаживали свекра, желанья его угадывая.
Того подать или этого?.. Старик в красном углу сидел, а под иконою — кортик. А за иконою тараканы жили, они там шуршат себе и шуршат.
— Хорошо, — сказал Мирон Аггеевич. — У других-то хуже…
Только было огурчик из рассола вынул, как хорошее-то и кувырнулось. Влетел на двор Тыртовых малый соседский — от господ Паниных. Без шапки, босой, ноги вразброс на спине лошадиной:
— Барин! Меня к тебе господа прислали… Коли что есть, так спрячь. Да ревизскую сказку сверь — нет ли лишних? Беда, беда! Недоимки за все годы прошлые берут, жгут и порют!
Старик огурчик дожевал и — к себе. Там у него счеты имелись самодельные: на веревочках были желуди лесные навязаны. И стал Мирон Аггеевич на желудях тех считать — чего казне недоплачено?
Вышел к невесткам потом — с бедой в глазах.
— Водки! — сказал. — Да стол накройте загодя. Может, еще и откупимся? Дети-то, сыночки мои… — заплакал старик. — Одна буря архангельская всех в един час забрала. А меня-то вы с бабами своими оставили… без внуков! О господи…
В полдень вошли в Гнилые Мякиши солдаты. На крылечко дома дворян Тыртовых поднялся офицер:
— По указу государыни нашей матушки…
— Уже то ведомо, — ответил старый мичман, а невестки его раскраснелись. — Извольте к столу, сударь, жаловать…
За столом руку офицера нащупал, положил туда для начала.
— Все едино не поможет, — сказал ему офицер, взятку приняв охотно. — Коли с вас не взыщу, так с меня взыщут… Лучше уж вы, сударь, своей властью, властью помещичьей, с мужиков требуйте. А на то я указ имею строгий… времена ныне не жалостливы!
Мирон Аггеевич, невесток не стыдясь, браниться стал.
— Вор ты, вор! — говорил, губы кусая. — Я ж тебе сей миг остатнее свое сунул. А мужики догола выщипаны допрежь тебя… Что взять, коли нечего дать? Боженька-то — эвон! — показал старик на икону, — боженька все видит…
— Тогда… правеж! — ответил офицер и есть не стал. Из-за стола скинулся — убрел по сугробам вниз, где чернели, словно размокшие снопы, мужицкие избы. А помещик сидел долго. Под любимой иконой — кортик флотскип, а на кортике том — слова громкие, слова победные:
«Виватъ Poccia».
Снизу дворня прибежала, стали рассказывать ему:
— Мужиков да баб усех на двор выгнали. Иные-то босы, барин. Надеть неча! Мерзнут… А живинку уже забрали в казну царскую. Бабка-то Федосья в уме повредилась. Так и воет, так и воет: у ей, барин, телка остатня, уж така ласкова… Взяли телку ту!
Мирон Аггеевич посмотрел на оконце: там зябко светило солнышко и сверкал снег. Махнул рукой, слезы пряча.
— У кого что есть — сымай! — велел дворне. — Да вниз бегите, отдайте. Не стоять же им босым на снегу. Погибнут, чай…
Отдал подушные недоимки только один мужик — Захар Шустров: он долго в бегах находился, наторговал или разбойничал — того никто не ведал. Но он — отдал! А больше никто!
Когда скотину забрали, сусеки подмели, холсты домотканые смерили, офицер считать стал. И, подсчитав, сказал:
— Не журись, Мякиши! С ваших тягл ишо сорок шесть Рублев с гривнами… Отдай и не греши! А то бить вас стану…
Завыли бабы, вся деревня упала ему в ноги:
— Миленькой… родненькой, за что немилость така?
— Воры вы! — кричал офицер, озябнув, валенками стуча. — На вас недоимки старые налегли. И быть вам за беглых в ответе. И за них тож сыщем! Оттого што казне государыни убыток терпеть не след… Волю дай, так вы все разбежитесь, а кто государыню кормить станет? Подати — дело божеское…
А стоял здесь же дедушка Карп, мутноглазый. Сколько лет жил — сам не помнил. Чего-то все, коли бражки выпьет, про царя Михаила молол. То дела очень давние, как и сам дед… Вот к нему офицер и прицепился сдуру: