Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как будто нет.
— Отставить «как будто»! Сомнения украшают философов, но губят солдат. Еще вопросы ко мне есть? Нет? Значит, ни пуха ни пера!..
Я уходил на Каргинскую, Косовратов принимал правее.
— Что, если увижу, передать Ирине?
— Что жив и здоров. Остальное она знает…
Погода переменилась.
Метель из влажной, декоративной переходила в сухую, мороз набирал силу. Начинается это красиво, кончается страшновато. Редкий влажный снежок, поначалу почти отвесно слетавший на высоты и курганы, все подсушивался и подсушивался, все сильнее косил, будто кто его швырял из-за горизонта. Степь постепенно принимала вид ткацкого станка, на котором со все усиливающимся посвистом натягиваются туго скрученные нитки. Все злее и напористее задувал ветер. Вдобавок к падающему он срывал на сугробах старый снег, выпавший раньше, взвихривал его, перемалывал в муку тончайшего помола. Прошел час, другой, и уже не видели мы собственных валенок, словно брели по колени в белой кипящей воде. И наконец степь одичала совершенно, зашипела, как рассерженная гусыня, завыла разбойно, перемешала небо с землей. Ничего не разобрать и не различить. Ни шинели, ни ватники тепла не держат, оно выдувается, выбивается ветром; брови запорошились и стали белыми, с ресниц течет; и нечего думать, чтобы обтереть лицо рукавицей, наляпаешь снег на снег; и голой рукой не стоит, облегчения на секунду или две, да зато и в рукавицы снегу натолчется.
И по этой степи, озверевшей к ночи, двигались наши батальоны, грохотали танки и артиллерийские тягачи, плутали группами и в одиночку разбитые итальянцы, румыны и немцы. Иногда в белой летящей мгле возникали перестрелки, и было неизвестно, кто стреляет и в кого, и некогда было разбираться, неумолимо действовал приказ: вперед, только вперед! Порой в хвосты батальонов и рот пристраивались, побросав оружие, итальянцы и плелись до ближайшего хутора или станицы, где их сдавали до подхода вторых эшелонов на попечение местных жителей, вооружаемых итальянскими же карабинами.
В такую ночь только и мечтаний, что добраться бы до жарко натопленной хаты, выпить кружку горячего чая — водка по норме положена, да ее нет, тылы запаздывают — и растянуться на полу как есть, не раздеваясь. Довоенные годы вспоминаются пребыванием в кущах рая — подумать только, можно было по семь часов спать в постели, в воскресенье ездить загорать и купаться! Иногда в метели начинаешь дремать прямо на ходу, и вдруг словно перешагиваешь какую-то незримую черту, за которой ни метели, ни воя — недвижимый прохладный воздух с запахами трав, утренние березки в каплях росы, девушка спускается к речке, беззаботно помахивая полотенцем, свистит над головой птица, стежка дырчата оттого, что ночью вылезали черви…
Просыпаешься от удара ветра в лицо. Ах, поспать бы, только поспать бы! Но приказы командования, которое старается использовать все выгоды ситуации, подгоняют и подгоняют. В первые сутки после выхода из Каргинской спали три часа целой ротой в одной избе с выбитыми окнами. Мне, как командиру, отвели самое спокойное место — под столом, чтобы в суматохе не наступили на голову. Да и какой сон? Только свалились замертво — в хутор сунулась группа немцев, обстреляла из пулеметов. Словно горстями гравия по стене. Правда, в бой ввязываться не стала: получив короткий отпор, растворилась в снегах, как в кипящей извести. Так нам еще что, мы шли вторым эшелоном, а каково Косовратову, Шубникову и другим, кто впереди? Они врезались в боевые порядки итальянцев и немцев, как нож в живую, дергающуюся плоть. Что там творилось? Раций не было, связь тянуть не успевали, из пятерых посыльных до цели добирался один, остальные блуждали по степи, попадали в другие части, а то и погибали… Позже, на занятиях комсостава, нам объяснили цель, смысл и последовательность всей операции, но это уже ничего изменить не могло: в памяти на всю жизнь остались облепленные снегом, шатающиеся от усталости солдаты с белыми бровями, и это, на пределе человеческих сил, движение через буран, когда ветер приходится расталкивать грудью, в которой и без того не хватает воздуха, и мельтешащие в сером крутящемся мареве фигуры немцев, итальянцев, румын, и станицы, которые, когда к ним подходишь, наводят на мысль об эпохе обледенения, и хаты с замерзшими или выбитыми окнами, со стенами, исклеванными пулями и осколками.
И наконец мы остановились, и я иду в медсанбат. Не для того чтобы передать очередную записочку Ирине Озолиной, которую я так еще и не видел, а для того, чтобы повидать самого Косовратова.
Улица, широкая, на каком-то просторном степном дыхании, поднимается вверх от речки Калитвы — плавно, не спеша поднимается, словно где-то в отдалении решила во что бы то ни стало влиться в низкое и серое, как выморочный двор, январское небо, от которого веет стылостью и скукой. С утра подбавило снегу, он, молодой и кипенно-белый, прикрыл колеи с вывороченной грязью. Глаз едва различает мерзлые желваки и ухабы, идти трудно. Редко поставленные дома прячут зады в скопище сараев и пунек, в сорочьи гнезда плетней и частоколов, нахлобучили белые крыши. Стрехи свисают низко над маленькими окнами, как старые трещиноватые козырьки над чьими-то смутными глазами, в которых ни живого тепла, ни любопытства, а только одна затаенная усталость. Ни петуха, ни свиненка на улице. Либо немцы поели, либо рассовали их в глухие закуты, а если бы могли, так и глотки заткнули бы, чтобы и не кукарекало и не хрюкало оно, не вводило бы во грех. Война — дело жестокое: немцы ушли, придет срок, уйдут на запад и свои, а жить надо.
В самом конце улицы, наверху, за неширокой площадью, на которой летом, вероятно, ветер гоняет бурые вихри пыли и заплатами курчавится низкорослая травка из тех, что и свиньи скубут, и гуси щиплют, и овцы толкут, и теленок ловит неумелой мокрой губой, а она все же ухитряется выжить, — за этой неширокой и сейчас пустынной площадью видится серое, построенное безо всяких премудростей, на простой квадрат, здание школы. В нем и помещается медсанбат.
В отличие от улицы, которая является как бы тупиковой и в