Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коридор пуст и чисто вымыт. Это неожиданно: рассказывали, что несколько дней назад, во время боев, тут тоже в два ряда, головами к стенкам, ногами к проходу, лежали раненые. Видно, уже эвакуировали. В первой комнатке направо, куда я захожу, совсем молоденькая круглоликая сестра с темно-ореховыми глазами кипятит на примусе инструменты. Комнатка тесная, рыжие обои с лета засижены мухами, клочья их болтаются подгнившим клейстером наружу; окошко замерзло, все в рождественских елочках, света просеивается с горсть; после свежего морозного воздуха остро чувствуется запах копоти, керосина и йода.
— Вам кого? — спрашивает сестра.
По-видимому, я, здоровый, с полыхающими от мороза щеками, в жизни медсанбата явление нетипичное. Ее жизнь протекает среди серых, землистых лиц, окровавленных повязок, страдальческих глаз. Поэтому во взгляде ее можно одновременно прочесть и вопросительность, и плохо скрытое любопытство, и даже кокетливую женскую лукавинку. Для меня это не ново. Во время первой финской войны мне довелось с двумя девушками идти на остров возле Питкяранта, перед самым мостом нас накрыли беглым артиллерийским огнем две ледокольные канонерки — свист осколков, комья мерзлой земли по спинам, тучи снега вместе со срезанными ветками сосен и елей. И мне на всю жизнь запомнился беззащитный детский крик: «Ма-ама!» А едва кончился артналет, еще и в ушах не перестало звенеть, обе они, отвернувшись, как по команде, вытащили зеркальца и принялись охорашиваться. «Ну, прямо котята!» — засмеялся сопровождавший нас солдат.
— Мне хирурга, — сказал я.
— А для чего? — допытывалась сестра.
— Не боитесь состариться от любопытства?
— Не хотите говорить — ждите.
— Сколько?
— Сколько надо.
— Не очень-то вы любезны.
— Наше дело лечить, а не любезничать.
— Ладно, уступаю моральному давлению. Комбат Косовратов у вас?
— Это который? Капитан? С орденом? Глаза синие такие, мочальный чуб, около уха родинка?
— В следственных органах работали?
— Я?
— Да.
— С какой стати?
— Словесный портрет хорошо получается…
— Нечего надо мной насмехаться и зубы заговаривать, не болят. У нас капитан.
— Можно его видеть?
— Во-первых, он не у нас, а на отдельной квартире. У нас тут теснота. И вообще ждите хирурга, я справок не даю.
Сестра была тоже новая, не из армавирских. Сперва она дулась на меня, подозревая, что я над ней подшучивал, потом оттаяла, рассказала, как плохо им пришлось во время наступления от Дона до этой Калитвы — каждый день переезды, все несутся сломя головы, а машины буксуют, помещения заранее не подготовлены, в Поповском пришлось саперов выкидывать из школы, расположились, как баре, а им негде. В другой раз начали оперировать в колхозном правлении, а там окна выбиты, над столом чуть не снег порхает. И еще в одном месте их бомбили — ужас! — окна только брызнули, железная крыша набок съехала, а у них операция, раненый на столе с осколком в животе, отойти нельзя, тут ему и конец, да и бежать-то некуда, щелей не выкопали…
— Где вас мобилизовали? — поинтересовался я.
— Меня?
— Кроме вас, тут еще только печка…
— Меня не мобилизовали, я добровольно.
— Думали, тут пряниками кормят?
— Знаете, товарищ капитан, поберегите ваше остроумие для других! Я думала, вы как человек, а вы не понимаете…
Наверное, мы бы с ней основательно перецапались, а потом, быть может, и подружились бы, что довольно часто и случается, но пришел хирург, длиннолицый мужчина с пшеничными усами, человек крутой и насмешливый. Помимо тяжких хлопот, которые выпали на его долю во время боев, он, видимо, все еще вел изнурительную войну с лейтенантами, капитанами и майорами, которые, по его предположениям, только и ожидали, как бы увести его врачей и сестер. «Я их, сукиных сынов, вполне понимаю, — жаловался он однажды моему комиссару, навестившему раненых, — девки у меня живописные, кровь ходуном ходит — хоть каждый день для переливания откачивай. Сам страдаю, понял? Так нельзя же, дай волю — черт знает во что медсанбат превратят! И твой комбат туда же, записочки подсовывает. Плохо ведешь с ним политработу, комиссар!..»
Поздоровавшись, хирург уставился на меня зелеными навыкате глазами, словно просвечивал рентгеном:
— Ну-с, чем обязан чести? Однажды уже имел удовольствие от ваших посыльных.
— От одного посыльного, товарищ майор, от одного!
— Осмелюсь заметить, что меня интересует не статистика случаев, а их общая идея… Так чем заслужил удовольствие?
Я сказал, что хочу видеть Косовратова.
— Гм… Больше ничего?
— Ничего.
— Это можно.
— Как дела у него?
— Пустяки, малость икру попортили, выковыривая пулю. Недели за полторы отлежится. Сам как?
— Ничего… Ватные штаны осколком прожевало, кожу посекло — фельдшер мелкий ремонт произвел.
— Ну, милуй бог… Люся, налей саперу сто граммов спирту и отведи к Косовратову… Если бы вы, черти, за спиртом только приходили в медсанбат, я бы вас, как родных братьев, встречал… Воды иной раз не хватает, а спирт у немцев захватили… Бывай! Мне уже раненого на стол положили…
Сестра налила мне спирта в какую-то зеленоватую медицинскую склянку, на закуску подала полстакана воды, спросила:
— Умеете?
Я кивнул: кто на войне не умеет этого? Выпить единым махом спирт, затем, не переводя дыхания, воду — и словно не было ничего. Только не дышать, иначе вывернет кашлем, слезами умываться придется… Люся следила за мной, словно шла медицинская процедура, вздохнув, надела шинель:
— Пошли…
Через площадь двигались в «кильватерной колонне» — Люся впереди, я в двух шагах за ней. Рядом идти постеснялась. У нее хорошенькие хромовые сапожки, тщательно начищенные, в разрезе шинели виднелись между краем юбки и голенищами красивые икры, хорошо обрисованные даже при шерстяных чулках. Женственность и молодость. Я в полной мере понимал лейтенантов и капитанов, но испытывал только чувство грусти: одна такая же молоденькая сестра уже погибла — грузовик налетел на противотанковую мину, ее выбросило из кузова, ударило о корни придорожной ракиты. Когда подобрали, была еще жива, но сказать так ничего и