Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Генри успешно пререкается с юной тенью из прошлого. Ли удивленно зажигает спичку. Обезумев, скулит Молли на чьих-то руках. За полночь в гостинице «Ваконда», в номере, который они делят пополам, Рей и Род торгуются о том, сколько они заработали у Тедди. Рей пытается насвистывать гитарное вступление Хэнка Томпсона к «Перлу на Земле», но он слишком раздражен, и копченые колбаски, которые Род приготовил на ужин, слишком буйно ведут себя у него в животе, не давая попасть в нужную тональность. Внезапно он обрывает свист и швыряет в корзинку газету, которую читал.
– Мать вашу растак, обрыдло все!
– Спокойно, парень! Просто у них забастовка, – пытается успокоить Род своего приятеля, – Может, пока она у них тут не закончится, поехать в Эврику и посшибать юксовые на стоянке у твоего брата? Что скажешь?
Рей глядит на зачехленную гитару, лежащую у него под кроватью, потом подносит к лицу свои руки и осматривает их.
– Не знаю, друг. Будем смотреть правде в лицо: никто из нас не становится моложе. Просто иногда… на хер, на хер все!
На причале перед домом Хэнк кладет потерявшую сознание собаку в лодку и выпрямляется.
– Сделай мне одолжение, Джоби, свози ее к ветеринару…
От удивления Джо даже просыпается. Что? То есть конечно, но…
– Я хочу заняться фундаментом.
– Опять? Ты его замучаешь до смерти со своими проверками и укреплениями.
– Нет. Просто… эти тучи мне не нравятся.
– Ну… о'кей. – И, оставив Хэнка на берегу, он, нахмурившись, – шрам поверх шрамов – плывет через темную реку, чувствуя, что ему тоже что-то не нравится, нечто большее, чем тучи, но он еще не знает что.
Генри ворочается и ерзает в своей скрипучей кровати, беседуя с белыми красавицами, и вставная челюсть пялится на него из стакана с водой. Вив в темноте обнимает подушку, не понимая, почему он не ложится, почему не приходит сейчас! к ней! и вспоминает долгие ночи, которые она проводила одна с куклами, – «Птица на ветке, рыба на волне», – пока ее родители ездили на грузовике продавать продукты в Денвер или Колорадо-Спрингз, в темной комнате, где куклы прислушивались к каждому звуку: «…а моя красотка идет-поет ко мне». Джо поднимается по лестнице, уже абсолютно уснув. Мягкий ворох Джэн ждет его в комнате, полной маленьких сонных комочков, и в своей фланелевой ночной рубашке она выглядит так скромно, что вряд ли сможет соблазнить даже самое тупое воображение. Хэнк, плотно сжав губы, стоит на причале и нервно потирает ладони о бедра. Ли, сняв обувь, сидит на кровати, потом подносит спичку к погасшей сигарете и смотрит на вспышку своих словоизлияний…
«Может, я бы и извинился, что не написал тебе сразу, если бы не был уверен, что тебе будет гораздо приятнее читать не извинения, а описание причудливых причин, побудивших меня тебе написать: я только что вернулся в свою комнату после грязной перебранки с братом Хэнком (припоминаешь? по-моему, ты встречался с его эктоплазматическим двойником в кофеюшне) и решил, что дать моим нервным окончаниям некоторое утешение в виде марихуаны будет только справедливо. Трава была в сохранности, где я ее и припрятал – в коробочке из-под кольдкрема на дне несессера, который мне подарила Мона, – но где же чертовы гильзы: трава без гильз, старик, что за дерьмо? Все равно что пиво без открывашки. Опиум без трубки. Наши консервированные жизни, в лучшем случае, на девять десятых заполнены вакуумом и плотно закупорены, но, несмотря на всю их искусственность, время от времени нам все же удается вскрывать их и наслаждаться хотя бы небольшой порцией пустой свободы. Разве нет? Я хочу сказать, что даже самый твердолобый высоконравственный мещанин умудряется когда-нибудь напиться, выбить пробку и насладиться в саду любви. И это с пошлой попойки. Что же тогда говорить, когда в руках у тебя полная коробка травы и нет бумаги?
Я кричал, я неистовствовал от горя. Я даже прикидывал, не сделать ли самокрутку из журнальной страницы. И тут… мгновенная вспышка в памяти – мой бумажник! Ну конечно же, разве я не припрятал в него пачку сложенных листиков в тот вечер, когда мы до того докурились у Джэн, что сложили бессмертное произведение для детей «Трахлдвери Свин»? Поспешно лезу в штаны и нащупываю бумажник. Ага. Вот. Вот и бумага, завернутая в отпечатанный экземпляр нашей нетленки: «Вот-вот, Свин бежит, посмотри, как он несется; видит дверь он и дрожит – все внутри его трясется», – а это что еще выпадает из пакетика и плавно опускается на пол, как умирающий мотылек? Листик «Кликенса», измазанный губной помадой, а на нем кафедральный телефон Питерса. Я вздыхаю. Воспоминания томят меня. Добрый старый Питере… наслаждается там академической жизнью. Гм-гм… а знаешь, не обратиться ли к нему измученной душе? Пожалуй, черкну ему пару строчек.
Вот и черкаю (если эта чертова ручка прекратит прыгать), покуривая три косяка, которые мне удалось скрутить.
– Три, – кажется, он даже задохнулся – три косяка? Один? Три?
– Да, три, – спокойно отвечаю я. Потому что после этого особого дня, я чувствую, что имею право на один, но хочется мне два, и, Господь свидетель, мне не обойтись без третьего! Первый – это просто награда за хорошую, усердную работу. Второй – для удовольствия. А третий – в качестве напоминания, чтобы я больше никогда, никогда не давал себя облапошивать и ждал бы от родственников только наихудшего. Вариация на тему великого изречения Филдса: «Разве может тот, кто любит собак и малых детей, не быть дурным?»
Закурив номер один, я прежде всего, насколько это в моих силах, кратко изложу тебе предшествующую историю: покинув обитель чистого разума и променяв ее на мир грубой животной силы, я был приговорен платить дань обоим: физически по десять дьявольских часов ежедневно шесть раз в неделю я обязан был подвергать свои сухожилия таким садистским нагрузкам, как хождение, бег, спотыкание, падение, ползание и снова ходьба, и все для того, чтобы тянуть ржавый железный трос, упрямство которого сравнимо лишь с упрямством гигантских бревен, которые, как предполагалось, я должен им обвязывать. Кости мои трещали, клацали, хрустели и стонали, пока я, спотыкаясь о каждый камень, корень, пень, ствол, старался привязать бревно так, чтобы при подъеме трос не обрушил его на меня. А потом, еле переводя дыхание, на грани обморока, я жду, терзаемый колючками, крапивой, жарой, ссадинами и комарами, когда он сбросит бревно за сотню ярдов от меня и шипя поползет обратно на новый приступ (что-то из Данте, тебе не кажется?). Но должен сказать, что я страдал не только от физического кошмара, мои душевные мучения на этой земле, в которую я приехал, чтобы дать своему рассудку передышку, увеличились в миллион раз! (Прошу прощения за паузу я ам аммм пфф пфф у меня погас косяк… ну вот и мы.)
Дорогой товарищ, я все это рассказываю только лишь для того, чтобы ты понял, что я был слишком изможден и не мог заставить свои ленивый ум и свою ленивую задницу сесть и ответить на твое замечательное письмо, чье появление в этой доисторической земле было столь желанным. К тому же, рискуя быть честным, должен признать, что море бед, обступившее меня здесь, оказалось еще глубже, чем месяц тому назад. (Что Пирсон сказал про квартиру? Ты не написал.) И по довольно-таки смешной причине: видишь ли, эти несколько кошмарных недель полностью разрушили меня, жизнь с этими чудовищами уничтожила меня, в результате чего у меня развилась болезнь, в собственном иммунитете против которой я был уверен: меня одолел тяжелый случай Благожелательности, осложненный Любовью и Непомерной Симпатией. Ты смеешься? Ты хихикаешь в свою любимую бороду, что я позволил так низко пасть своей сопротивляемости, что стал жертвой этого вируса? Ну что ж, если так, я могу лишь указать на соседнюю дверь и сухо заметить: «Отлично, мой неблагородный друг, поживи три недели в одном доме с этой цыпкой, и посмотрим, что станет с твоей сопротивляемостью!»