Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Безоблачное небо было густо-голубым, что свойственно большим высотам. Под навесами были расставлены длинные столы с мисками салатов в мексиканском стиле и блюдами с изысканными десертами. Пара незнакомых Эдварду молодых людей хлопотала возле барбекю, подавая гамбургеры и хот-доги. Что ж, через столько лет не могло не появиться много новых для него лиц, но он был уверен, что большинство из этой молодежи знает, кто он такой. Он, конечно, отдавал себе отчет в том, что брови у него… приметные.
Но были тут, естественно, не только незнакомцы. Вот, например, Роберт Кристи, канадский теоретик – тот самый, который подтвердил предположение Эдварда о том, что ядро имплозионной бомбы должно быть твердым шаром, а не полой сферой, как предлагали поначалу. Первое время после войны, когда жилье было трудно найти, Кристи и его жена жили в Чикаго в одном доме с Эдвардом и Мици.
Эдвард бодро зашагал к нему:
– Боб!
Кристи (ему было тридцать восемь лет, на восемь лет моложе Эдварда) повернул вытянутое худое лицо с длинным и костистым носом, полными губами и раздвоенным подбородком на голос и на мгновение встретился взглядом с Теллером. Эдвард протянул правую руку, и…
…И Кристи без единого слова повернулся к нему спиной и пошел прочь.
Эдвард почувствовал, что у него открылся рот, а Мици, как раз в этот момент подошедшая к мужу, возмутилась:
– Какой грубиян! – Взяв Эдварда под руку, она указала ему на стоявшего поблизости И. А. Раби.
Но при виде Теллера и его протянутой руки Раби искривил широкое лицо в досадливой гримасе.
– Я тоже не подам вам руки, Эдвард, – сказал он.
– Раби, что происходит? – спросила Мици.
Теллер заметил, что при взгляде на его жену выражение лица нобелевского лауреата смягчилось.
– Разве вы не читаете газет, миссис Теллер?
Она ничего не ответила, и Раби снова повернулся к Эдварду:
– У вас, вероятно, очень крепкие нервы, если вы решились приехать сюда.
Теллер посмотрел по сторонам. На лицах всех присутствовавших – и старых друзей, и коллег, и совершенно незнакомых людей – он видел или каменное равнодушие, или откровенный гнев, но не встретил ни одного приязненного взгляда. Он выдохнул, и весь благотворный эффект, который только что оказывали на него горные ароматы, рассеялся.
– Пойдем, – вполголоса сказала Мици.
Он обнаружил, что стоит как вкопанный и не слышит ничего, кроме стука собственного сердца, каждый удар которого гулко отдавался в его ушах. В кишечнике вдруг забурлило: язвенный колит, мучивший его последние несколько лет, плохо переносил стресс. Но вскоре он опомнился настолько, что почувствовал в своей руке маленькую ручку Мици, нежно тянущую его за собой. Наконец Эдвард смог привести в движение здоровую ногу, за ней пошевелилась металлическая, и они пошли обратно к гостевому домику. Он шел, уставив взгляд в желто-коричневую землю. На тропинку перед ними выскользнула змея, и им пришлось остановиться и подождать, пока она не уползет.
– Я должен был сказать правду, – произнес он наконец, обращаясь не столько к Мици, сколько к самому себе.
– Конечно, Эде, а как иначе?
– Накануне того дня, когда я должен был давать показания, меня пригласил Роджер Робб. Он дал мне прочесть показания Оппенгеймера по поводу этого самого Шевалье. Ложь, путаница, умолчания; Оппенгеймер сам назвал все это чушью.
– Да, – отозвалась Мици, хотя Эдвард не сомневался, что ни о чем этом она прежде не слышала.
– Я должен был высказать то, что чувствовал. Разве можно, зная все это, доверять такому человеку? – Мици кивнула, и они пошли дальше. – А его постоянное противодействие водородной бомбе! Ты видела Оппенгеймера с его детьми: ему безразлично их будущее. А я хочу, чтобы наши Пол и Венди росли в мире, свободном от коммунизма.
Мици чуть сильнее любовно, успокаивающе сжала его руку.
– У меня не было выбора, – сказал Эдвард.
– Совершенно не было, – отозвалась Мици.
Они подошли к выделенному им домику. Эдвард отворил дверь и держал ее, пропуская внутрь Мици. Несколько очень долгих секунд он стоял на пороге, думая о том, как хорошо было бы, если бы здесь оказался его столько поездивший по свету рояль, и как хорошо было бы звуками Моцарта и Бетховена выбить из головы клокочущие там гнев и осознание предательства.
– Нет никакого смысла оставаться здесь, – сказал Эдвард еще более низким, чем обычно, голосом. – Собирай вещи. Мы уезжаем.
* * *
Оппи с радостью вернулся в свой кабинет в Институте Перспективных Исследований. Его приводила в ужас мысль о том, что Льюис Стросс, который все еще входил в совет директоров ИПИ, будет настаивать на его смещении и с этого поста, но, возможно, южанин придерживался теории о том, что своих друзей нужно держать вблизи, а врагов еще ближе. Или, может быть, Стросс просто боялся гнева Эйнштейна. Как бы там ни было, но никаких признаков того, что положение Оппенгеймера здесь покачнулось с тех пор, когда начались эти жуткие слушания в Совете по благонадежности, не замечалось.
Заглянул Лео Силард, принес Оппи пирожное, покрытое толстым слоем желто-белой глазури. Оппи поблагодарил его, но просто положил угощение на стол.
– Что ж, – заявил Лео, – если вы не хотите, то это съем я. – Он быстро протянул руку, в три укуса покончил с пирожным, а потом сказал: – Знаете, сегодня прекрасный день. Составьте мне компанию на прогулке.
Роберт взял шляпу, и они вышли через черный ход Фулд-холла на солнце. Оппи намеревался свернуть на давно исхоженную тропинку, но Лео направился прямо по газону к лесу, окружавшему институт.
– Кошмарная история, – сказал Лео. – Недопустимая.
Роберт кивнул:
– По крайней мере, пытки закончились и мне не нужно больше мотаться в Вашингтон.
– Да, да, но это не просто конец вашей карьеры государственного служащего, – сказал Силард, покачав головой. – Неужели вы не видите? Это конец нового миропорядка.
Длинноногого Оппи сразу унесло на два ярда вперед его тучного спутника. Он приостановился:
– Что вы имеете в виду?
– Период, непосредственно последовавший за Второй мировой войной, стал первым в истории, когда ученые – не наука в целом, а конкретные ученые с именами – были признаны ответственными за поворотный момент в истории. До этого подобное положение занимал только один ныне живущий ученый, мой дорогой друг Альберт, но даже он вынужден был признать, что своей славой обязан в большей степени своей эксцентричности и прическе, а не чему-то такому, что представители масс просто не способны даже выговорить. Но после войны появились ученые, получившие всемирную известность. Ваш портрет поместили на обложку журнала «Тайм»!
– Без последнего всплеска публичности