Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шел я, а в голову лезли мысли одна страшней другой. Вот уж действительно Оноре де Бальзак прав, хорошо одиночество, когда есть сказать кому, что оно хорошо. Французский юмор!
Облегченно вздохнул, завидев пестрый шлагбаум и проходные ворота нашего военного городка. Я выходил из «одиночества» и замедлил шаг, чтобы внутренне привестись в нормальное состояние.
Гвардейцы уже отужинали. На «пятачке» вытягивала душу гитара Скалова:
Здесь язык и наши нравы Только у солдат. Даже листья, даже травы Не по-русски шелестят.Заметив меня, гвардейцы расступились. Сергей оборвал песню на полуслове, а струны еще звенели свое, тосковали.
— Ну? — спросил Сергей, когда мы двинулись к нашей палатке.
— Порядок в танковых частях. Увольняюсь! — я не мог скрыть радостного волнения.
— Рад за тебя, Снежок! — и Скалов обнял меня, потом не выдержал: — А мы хоть пропади…
Я улыбнулся. Была у меня новость и для него, и для некоторых других. В штабе нашей группы войск я кое-что узнал, о чем в частях только догадывались.
— Так вот, Серега! Демобилизуешься!
Надо было видеть его лицо в это время. Опять, как после очередной боевой удачи, глаза его, не то молдаванские, не то цыганские, словно лачком тронули. Заблестели они весело.
— Значит, здравствуй, Россия. Волга, здравствуй!
Охватившая нас радость тут же сменилась грустью. И Скворцов, и Прончатый, и Агафонов могут так воскликнуть. А Иван Подниминоги останется здесь, на веки вечные со своим комбригом батей Стрельцовым.
Никакими, даже особыми указами не демобилизуешь их.
Через несколько дней меня вызвал начальник штаба капитан Федоров.
— Присаживайся, Антон, — предложил он мне после уставных приветствий. Я подумал, что капитан хочет перед расставанием поговорить по душам. Так, собственно, оно и вышло.
— Ты, Снежок, можно сказать, уже гражданский человек. Так что приказывать тебе я не волен. Но вот какое дело…
Стало сразу же ясно, что моя служба и всех подлежащих демобилизации по возрасту и здоровью еще не окончена. Нам предстоит сопровождать в Россию конское поголовье, перешедшее к нам, согласно договору, по репарации, а точнее — взамен наших коней, угнанных фашистами из оккупированных районов.
— Дороги забиты, на поезда в эшелоны попасть трудно. А своим ходом, на бричках или верхом, не торопясь, доберетесь до родимых мест, сдадите коней и — по домам. Можешь отказаться. Ты же уволен по чистой, как говорят солдаты.
— За кого вы меня считаете, товарищ гвардии капитан?
— Тогда получай приказ. Ты — старший группы… Верхом-то ездишь?
— Бывал в деревне. Купать, поить водил мальцом…
— Ну вот и детство припомнишь. Проедешь по Европе на коне!
— Есть!
Мы пожали было руки, потом посмотрели в глаза друг другу и крепко обнялись. Так или иначе, мы расстаемся, и кто знает — может быть, навсегда.
Глава вторая
Старшина Карасев на полном скаку осадил коня, позвякивая шпорами, взлетел по ступенькам крыльца и остановился — дух перевести. Толкнул дверь, переступая порог, пригнулся, иначе не пройти, притолока низка, а перед командиром в рост встал, касаясь головой матицы. Усталое лицо старшины, осунувшееся за последние дни, молодо светилось. Майор же смотрел строго, к чему, мол, разджигитился старшина.
— Товарищ майор, секретный пакет!
Дженчураев сорвал печати, торопливо вскрыл конверт. По мере того как читал, преображался. Бронзовое лицо светлело, черноту под глазами словно живой водой смыло. Заулыбался строгий человек.
— Приказано принять под охрану, — голос майора зазвенел, — Государственную границу Союза Советских Социалистических Республик! — передохнул. — Танкисты вышли к границе, к нашей старой заставе… Старшина…
— Я слушаю, — готовно ответил Карасев, щелкнул каблуками, звякнули шпоры и — бом! — вытянулся старшина и головой — в матицу, лакированный козырек зеленой фуражки закрыл глаза Карасева, одна пипка носа видна.
— Всю войну тайну хранил, — продолжал Дженчураев. — Заветную. Казалось, где встал я, там и граница. Дорога — только вперед! А приходилось… Но чуял, вернусь, не погибну. Не могу погибнуть. И вот, старшина, сбылось. Дошел. Тайна помогла. Из тех, кто знал ее, я да ты, старшина Карасев, в живых-то. А ведь вся наша комендатура верила, что вернемся. Страшно было. Жутко. Афанасию Белесенко и невдомек, что захоронено у него на дворе. Слушай, батыр, — старшина уже справился с фуражкой и ждал приказаний, чуя затылком матицу белесенковской горницы. — Настал заветный час. Пойдем-ка, — и майор, натянув зеленую фуражку, шагнул к порогу.
На крыльце в четыре ступеньки остановились. Дженчураев, словно сердце у него защемило, положил на грудь ладонь, широко растопырив пальцы, большое, видать, сердце у майора. Глаза прищурились, словно пытался человек сквозь землю увидеть, как оно там в земле, захоронение памятного всем сорок первого года…
* * *Сорок первый…
В хату Афанасия Белесенко скудно пробивался свет сквозь небольшое оконце. Черные лики святых на иконах в переднем углу едва различимы, а портрет Ленина, как раз против окон, хорошо виден. Не снял портрета Афанасии, надеялся, что сдержат германца червонные войска, погонят обратно в неметчину.
— Здорово, хозяин! — в хату вошел сержант-пограничник и встал на пороге.
— Здоровеньки булы, командир! Проходи. Что нового слыхать? — Афанасий расправил бороду и сел за стол под портретом Ленина.
— Новости не в радость. Прорвался немец. Сюда движется. Вымотались мы за эти деньки, — сержант вздохнул. — Ну, ничего, отдохнем малость и снова в бой. Можно я на час разуюсь, затекли ноги.
— Что вы, — всплеснул руками хозяин, — да нешто можно отказывать ратному человеку? У нас бульба есть, хлеб, сало… Подкрепишься…
— Ну, коли так. Спасибо. — Сержант