Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Непринужденно, с неподражаемой грацией — человеку уже недоступной, ее можно встретить еще только в невинном царстве диких зверей, — слегка опершись о выступ высокого книжного шкафа, княгиня своим спокойным, удивительно мягким, бархатным голосом продолжала рассказывать о древнем культе Исаис Понтийской, о том, как он развился в тайной секте мифраического жречества.
«Яна! Яна!» — воззвал я про себя, пытаясь заглушить темное, вкрадчивое благозвучие этого голоса, чарующего, несмотря на сугубо научный предмет лекции. Мне показалось, что образ Яны проплыл перед моими глазами в зеленоватой толще; она кивнула мне с печальной улыбкой и расплылась, рассеялась, растворилась в ленивом струении изумрудных вод... Она вновь, как и я сейчас, — «по ту сторону», на дне... Видение исчезло, и восхитительная близость обнаженной Асайи Шотокалунгиной, плавный, равномерный ток ее речи окутали меня своими чарами.
Она говорила о мистериях понтийского тайного культа, посвященного Исаис Черной... После глубоких, напряженных медитаций, с чувствами, исступленными немыслимыми духовными оргиями, мисты, облаченные в женские одежды, приближались к богине женской, левой половиной своего тела и символически жертвовали ей свое мужское естество, бросая к ее ногам серпы. И только слабовольные вырожденцы — в дальнейшем они уже не допускались к посвящению, путь адептата становился для них закрытым навсегда — в экстатическом галлюцинозе страшного ритуала оскопляли себя. Эти калеки на всю жизнь оставались в преддверии храма, иные из них, придя в себя через некоторое время и с ужасом осознав, осененные прозрением свыше, всю глубину своей духовной катастрофы, в которую их ввергло самозабвенное неистовство ритуального экстаза, кончали самоубийством, и их лярвы, их призраки, их лемуры составляли рабски преданную свиту своей черной, потусторонней повелительницы.
«Яна! Яна!» — воззвал я вновь de profundis[44] моей души, чувствуя, как ускользает моя внутренняя опора... Вспыхнул объятый
пламенем деревянный кол, вокруг которого обвилась тяжелая от спелых виноградных гроздий лоза...
Глас вопиющего в пустыне... Я слишком хорошо понимал, что Яна далеко, бесконечно далеко от меня; быть может, лежит, погруженная в глубокий сон, беспомощная, отторгнутая, отрезанная от какой-либо земной связи со мной.
И тут кипевшая во мне ярость обратилась на меня самого: «Трус! Вырожденец! Духовный кастрат, годный лишь на то, чтобы окончить свою жалкую жизнь подобно фригийскому корибанту! Приди в себя! Опомнись! Полагаться можно лишь на свои собственные силы! Ведь сознание своего Я и есть тот камень преткновения, из-за которого идет эта сатанинская схватка! Тебя просто хотят оскопить! Только твое Я может тебя спасти, а все эти слезные молитвы к матери и к другим манифестациям материнской сущности: жена, возлюбленная — они лишь переоденут тебя в женское платье, и ты так или иначе останешься жрецом кошачьей богини!..»
Асайя Шотокалунгина как ни в чем не бывало продолжала:
— Надеюсь, мне удалось достаточно ясно дать вам понять, что в культе Исаис Понтийской особый акцент ставится на неумолимую жестокость инициатических испытаний, которым подвергается сила и стойкость неофитов? В основание этих мистерий заложена великая доктринальная идея о том, что лишь в обоюдной ненависти полов — собственно, она и есть мистерия пола — заключается спасение мира и смерть демиурга, а позиция Эроса, единственная цель которого — дальнейшее животное размножение, является изменнической по отношению к Я. Как учит тайная мудрость культа Исаис, то влечение, которому подвержен обычный человек со стороны противоположного полюса и которое он, унижаясь до спасительного самообмана, камуфлирует словом «любовь», по сути, есть не что иное, как отвратительная уловка демиурга, предназначенная для того, чтобы сохранять жизнь этому плебсу, этой самодовольной черни, заполонившей земной шар. Отсюда вывод: «любовь» — чувство плебейское, ибо оно лишает как мужчину, так и женщину священного принципа собственного Я и низвергает обоих в соитие, из которого для креатур нет другого пробуждения, кроме как повторное рождение в тот же низший мир, откуда они пришли и куда возвращаются вновь. Любовь — это для черни, аристократична только ненависть!..
Глаза княгини пылали, одна из искр залетела в мое сердце... Последствия были те же, как если бы она попала в пороховой погреб...
Ненависть!.. Ненависть к Асайе Шотокалунгиной, словно белое остроконечное пламя ацетиленовой горелки, пробила меня с головы до пят. Она стояла передо мной нагая, подобравшись подобно гигантской кошке, готовой к прыжку, с холодной, непроницаемой усмешкой на губах и, казалось, чего-то ждала...
Каким-то чудом мне удалось до некоторой степени унять бешеную пульсацию крови в висках, и я вновь стал обретать дар речи. С трудом процедил сквозь судорожно сжатые зубы:
— Ненависть! Это правда, женщина! У меня нет слов, чтобы выразить, как я тебя ненавижу!
— Ненависть! — прошептала она страстно. — Ненависть! Это ослепительно! Наконец, мой друг! Теперь ты на верном пути! Возненавидь меня всем сердцем твоим и всею душою! А то пока что я чувствую лишь какие-то тепленькие флюиды... — И презрительная усмешка, от которой в моем мозгу взорвался раскаленный добела протуберанец, искривила ее губы.
— А ну ко мне! — прохрипел я; на меня нашло какое-то затмение.
Похотливая волна прошла по стоящему передо мной телу, гибкому, сладострастному телу женщины-кошки.
— Что ты хочешь делать со мной, дружок?
— Душить! Душить хочу я тебя — убийцу, кровожадную пантеру, исчадие ада!
Дыхание со стоном вырывалось из моей груди, как будто стянутой стальными обручами, а в висках били сумасшедшие тамтамы: если я сейчас же, немедленно, не уничтожу эту хищную кошку, мне конец.
— Ты начинаешь доставлять мне удовольствие, дружочек; я уже что-то чувствую, — выдохнула она томно.
Я хотел было броситься на нее, но ноги мои словно приросли к полу. Необходимо выиграть время, успокоить нервы, собраться с силами! И тут княгиня вкрадчиво скользнула ко мне.
— Еще не время, дружок...
— Это почему же? — вырвался из меня полузадушенный шепот, хриплый от ярости и... вожделения.
— Ты все еще недостаточно сильно ненавидишь меня, — мурлыкнула княгиня.
В то же мгновение мой пароксизм ненависти и отвращения обернулся вдруг липким холодным страхом, который подобно мерзкой рептилии выполз из каких-то сумрачных глубин моего естества... И горло сразу отпустило...
— Что же ты хочешь от меня, Исаис?! — вскричал я.
И голая женщина спокойно ответила, приглушая свой голос ласковой, проникновенной интонацией:
— Вычеркнуть твое имя из книги жизни, дружок! Высокомерие вновь полыхнуло во мне, заставив отступить позорный страх; гнусное, парализующее волю