Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как ведь прекрасен младенец, когда еще не отзвучал до конца экстатический вопль существа, ворвавшегося в бытие, – вроде б еще не психология, а пока только биология. Но и чистая метафизика, еще не замусоренная, не заболтанная. В младенческом зренье, как мы знаем, всё вверх тормашками. А может, так было верней? Может, как раз теперь мирозданье перевернуто с ног на голову, добро почитают злом и наоборот? Не в том ли самом нежном и беспомощном возрасте у вас похитили истину, внушили всемирный конформизм, приобщили к взрослому миру, то есть – каторге рутинного существования?
Разумеется, я враг современной педагогики, однако единственное, что приветствую, это нынешнюю откровенность в вопросах пола. Дело не в том, что уже с детского сада малолеток призывают пользоваться презервативами во избежание заразы и неплановой беременности. Важнее, что физиологию наконец-то лишили ее мистического ореола, а то ведь многозначительные умолчания веками создавали ложное чувство, что именно где-то там и коренится истина. Иль, пускай даже, совершенное зло. Любому подростку мерещилось, что стыдливый родительский шепоток скрывает самую что ни на есть отчаянную тайну бытия. Подумаешь, тайна! Всего-то, оказывается, чуть стыдные подробности физиологии, в которых его вскоре просветят дворовые пацаны. Тут снимаю шляпу пред коллективным разумом современного человечества: именно в этом скользком вопросе как раз уместна правдивость. Правда-то у нас торжествует повсеместно, а истина вечно в загоне. (Именно что «правдой» обернулась истина – великий дар Божий, ради которого только и стоит жить, – вами искаженная, изгаженная, изнасилованная скопом). Эрос не физиологичен, как и Танатос чурается гниющей плоти.
Ныне повзрослевший мир будто и вовсе разуверился в реальности, даже и возможности зла. Полицейские браслеты, камеры слежения, мыслеуловители, мыслепередатчики, регистраторы преступных намерений и все подобные демонические уловки сделали наш – точней, ваш – мир окончательно пресным. Где подлинные страсти, где зверство, тот перегной, на котором взрастает великое милосердие? Где хотя бы мелкие кражи, что воспитывают совесть малолетних воришек? Где коррупция, взяточничество, что лучший стимул экономики? И уклоняться от уплаты налогов теперь, как известно, себе дороже. Что ж удивляться вечным кризисам при личной незаинтересованности политико-экономических субъектов? Теперь ничего не утаишь, – частной жизни, можно сказать, и не осталось. Даже адюльтер теперь не восторг плоти, а всего лишь утеха эксгибициониста. Неудивительно, что нынче совсем захирела лирическая поэзия, что песни теперь не напевны, как были раньше, а резки и обрывисты, словно матерная брань. Поверьте мне, книжному герою: всего нынешнего мира не хватит не только на роман, а и на повестушку. Человеку теперь не в чем каяться? Зато ведь его душа превратилась в помойку, а все религии, какие ни есть, – в пустопорожний обряд.
Без ехидства, а с глубокой печалью предвижу, как жестоко человеку предстоит за это расплатиться! Даже и смерть любого из нынешних полулюдишек не трагедия, ибо не последняя истина, а успенье во лжи. Поверь, что я, книжный герой, сорвавшийся с бумажных страниц, куда как живей, чем они, напоминающие разве что косноязычный и безграмотный интернетовский блог. Да, я, может, и вымысел, и фантазм, – чей-то или всеобщий, – себя иногда чувствовал единственным живым человеком в толпе масок, функций и фикций; манекенов, облеченных ложью прет-а-порте. (Вот ведь томительный парадокс!) Ваши богословы не преминут меня обвинить в кощунстве: мол, я вовсе отрицаю в вас человеческую, тем самым Божественную природу, коль манекен внутри пуст и бездушен. О нет, уверен: Божественные объятья уж столько веков вас ожидают распахнутыми, но вам милее демонические объятья полуправды.
Ты вправе предположить, что я проклинаю настоящее и будущее, поскольку исконно консервативен, как персонаж давно уж написанной, даже если и прочитанной людьми, то наверняка ими позабытой книги, где дремлет позавчерашняя мудрость. Да, я не уповаю на «завтра» мира, которое уже настало, однако еще грядет и послезавтра, которое с отчаянной силой ему возвратит трагедию. Поверь мне, последнему книжному романтику, неважно, добра или зла. А пока, в своем «завтра», когда мой миф уже был низведен к анекдоту, я решился, нет, не отдаться на волю победителя, а напротив: наконец отринуть опостылевшие маски, проявив собственную волю. Давно списанный в маргиналии жизни, сделавшись сноской, ссылкой, кратким комментарием, абзацем во всемирной энциклопедии, страшилкой для незрелых душ, идиотским комиксом, дурашливым силуэтом на пивной пробке, я решил предстать урби и барби в своем истинном, героическом облике. Зачем, спросишь ты, мне, признающему только Высший суд, что вынесет справедливейший приговор всем нашим бездарным судьбам (наверняка нас признает легковесными вместе с нашим коробом чужих мнений, невыстраданных поступков и мелких смердящих грешков), предаваться суду господ полупочтенных, полуправдивых и неполновластных, неспособных приговорить ни к смерти, ни к бессмертию? Зачем попусту метать бисер пред чьим-то свинством, притом будучи уверенным, что слово нынче бессильно, а истина и вообще-то невыразима (коль убедительно разоблачить ложь, истина сама собой воссияет)? Трудный вопрос, даже и для меня самого загвоздка. Но вот криминалисты утверждают, что любой преступник подспудно жаждет разоблаченья. У меня ж, литературного героя, это чувство будет лучше назвать «стремленьем к развязке». А возможно, дело в том, что я уже буквально захлебывался молчаньем, жаждал с конспиративного шепота наконец перейти почти что на крик: не таясь, без недомолвок возгласить осужденье меня разочаровавшему миру, швырнуть в его бесстыжие зенки крупицы мною намытой за столетья истины. Но, в общем-то, любому книжному персонажу свойствен, пусть и глубоко запрятанный, эксгибиционизм. Так отчего б не устроить роскошный финальный перформанс с полным саморазоблачением?
Вот это уж была сенсация так сенсация! Еще бы: воплотился архетип, миф обрел плоть, безликий – образ, безгласный – речь; вкупе Доктор Зло, Голдфингер, Джокер, Березовский (коль не слыхал, злодейский персонаж восточнославянского фольклора) и, хрен его знает, какие еще олицетворенья злодейства, – предался людскому правосудию (ха-ха!).
13
Не стану тебе описывать во всех подробностях комедию их гуманного судопроизводства, ибо подробности, как всегда, несущественны. Лишь подчеркну, что исключительно теперь гуманное человечество, уже многократно покаявшееся в своих былых зверствах, разумеется, не собиралось мне забить кол в задницу. Ему было важней меня заклеймить, чем засудить, то есть превратить в назиданье. Однако тут судили не меня, а саму истину, от нее упасая плоский мирок лишь только ложных объемов, ту самую, что выразима не словом, а поступком и жестом.
Забавное ж было зрелище. Один судья чего стоил! Облаченный в свою шутовскую мантию, сладострастно стучал молоточком, будто представляя, что заколачивает гвозди в мой гроб. Я и не знал, как величать его. «Вашей честью», язык не поворачивался, пусть даже честь не моя, а ваша. Попробовал «вашей милостью», но тут же осекся, поскольку не ждал от него никаких милостей, – да и звучало чуть раболепно. «Вашим высокоблагородием»? Какое уж тут благородство, тем более высшее. В результате, довольствовался нейтральным: «господин судья». И конечно, ни разу не назвал этот суд высоким.