Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я действительно считал дни. Я был совершенно уверен, что больше пяти дней он на эти деньги не продержится. Пять дней. Даже если этой Вике что-то там присылают.
Жена нервничала:
— Как ты можешь спокойно спать, есть, ходить? Спишь, а твоему родному брату сейчас плохо!
— Почему это ему плохо? — отвечал я, стараясь не поссориться.
— Неужели же хорошо?
— Может быть, и хорошо. Все-таки медовый месяц.
— Пошляк!
Но я был непробиваем. Она нервничала. Но я поклялся не быть сторожем — я поклялся спать, есть и жить. И ни в коем случае не бить тревогу.
Пришли двоюродная моя сестра и ее муж. Просто так пришли. Они были родственники. Они были пожилые и, стало быть, возможно, мудрые люди. И ясное дело, жена проговорилась. И ясное дело, весь вечер мы только и говорили о моем сбежавшем брате.
Мнения родичей разделились.
Сестра сказала, что я должен бегать и искать и уж по крайней мере еще разок заглянуть в шкаф к этой Вике. Ну не в шкаф, значит, под кровать. Сестра моя, как я считал, была человеком хорошим.
Муж сестры улыбнулся широко и открыто. И сказал, как говорят с экрана лишь самые положительные герои:
— А чего за ним гоняться? Пусть малый хлебнет воли.
И еще:
— Так вот и жить надо. Приехал в Москву — и закружился в вихре. Если сильный, его жизнь не сломит.
Он подчеркивал, что молодость — это молодость. Ему было под пятьдесят. Чтобы не идти на фронт, в сорок втором родственники сделали ему «бронь». То есть перевели его на такой завод, где эта самая «бронь» имелась. Родственники есть родственники. Для них в свои двадцать лет он был и остался мальчиком. Они уже заранее видели, как насыпается глиняный холм над ним, над стриженой его головой.
И вот он выжил. И к пятидесяти годам стал детским писателем. Причем хорошим детским писателем. И это не какой-то там парадокс, а факт. Просто факт.
И так как он хорошо знал психологию детей и подростков, он мне советовал:
— Пусть его. Пусть погуляет. Пусть хлебнет воли. Молодость — это как молодое вино.
Еще он сказал, что внешне я ни в коем случае не должен вмешиваться в поступки брата. Но внутренне быть начеку, сопереживать, думать о нем и, если что, тут же и безоговорочно протянуть руку. Это было очень похоже на правду. Даже во рту было кисло, так это было похоже. А главное, втайне я именно таким и хотел быть стражем — никому не видным.
А затем они уехали — моя двоюродная сестра и ее писатель-муж. Ближе к ночи сестра позвонила:
— Что же ты все-таки будешь делать?
— Ничего.
Ее муж уже спал. Моя жена спала. А мы — двое родных — разговаривали о третьем родном.
Я опять разъяснил ей, что брат больше пяти дней не продержится.
— А если он будет экономить? — спросила она шепотом.
— Как это он будет экономить?
— Им же по семнадцать лет!
Но я пояснил ей, что двадцать пять рублей улетят за два дня. А дальше? — а дальше будет голод. День голод. Два голод. На третий, а всего, значит, на пятый день он будет звонить в мою дверь.
— Ой, не знаю, — сказала сестра.
И заплакала. Без этого она никак не могла. Ее муж, знавший детскую психологию, запросто обходился без этого, а вот она никак.
Брат пришел на четырнадцатый день. Это было много. Это было героически много.
Он еле держался на ногах.
— Садись.
Он озирался.
— Садись.
Жена спала. Я дал ему хлеба и колбасы. И еще нашелся плавленый сыр. Я не помню другого случая, чтобы на моих глазах человек ел с такой скоростью. Мы оба молчали, пока он ел.
А теперь он сидел и клевал носом.
— Спать?
— Ага, — сказал он. Ему и в голову не приходило что-то мне рассказать.
Я постелил ему. Когда стелил, спросил:
— Ну теперь-то поедешь домой?
— Поеду.
— А где чемодан?
— В камере хранения.
— Он так и оставался все эти дни?
— Ага.
— Номерок не потерял?
— Нет, что ты!
Я попытался начать разговор. Я сказал так:
— А то еще оставайся. Не спеши. В Москве много интересного.
Но он не ответил, не оценил иронии — он уже спал.
Я сказал жене, что, дескать, все. Финал. Вернулся.
— Это он так ел? Господи! А я-то думаю, что там за шум.
— Он с аппетитом ел.
— Довел. Родной брат, как волк, зубами стучит. Не стыдно?
Она все еще не простила мне того, что я не бегал, не бил тревогу, не суетился, не искал его.
* * *
Я хорошо помнил одно лето. В то лето брат был мальчишкой, а я студентом. Я приехал в родной город на каникулы, а он был в пионерлагере. Когда я прибыл туда, я увидел большой пинг-понг. Девочка играла с мальчиком. Вокруг была толпа. Все болели и вскрикивали. И лишь изредка, в тишине, когда толпа переводила дых, слышались целлулоидные звуки. Цок. Цок. Цок. Цок.
Я дергал за рукава мальчишек и спрашивал, где мой брат. Все смотрели на меня как на ненормального, — о чем можно было сейчас спрашивать? Толпа ревела. Сейчас можно было спрашивать, какой счет и в чью пользу. О том, где брат, мне сказала старая повариха. Она выносила собакам кости.
— К лесу он побег. В ту сторону.
Я нашел его на опушке — здесь кончался лес и начинался луг. Луг был с травой по колено. Брат тоже увидел меня издали и застыл. Был закат, трава была исполосована лучами. Брат стоял, чуть ослабив одну коленку, в белой рубашке, в красном галстуке с металлическим зажимом, — как бы навсегда застывший в моменте своего мальчишества.
Я подходил, пересекая луг. Я улыбался ему издали — брат брату, — и даже с очень хорошим воображением трудно было в ту минуту представить, что через несколько лет он вымахает как корабельная сосна. И что я найду его однажды в шкафу в комнате женского общежития.
Я подошел, щурясь от солнца, и спросил, что он здесь, на лугу, делает. Он ответил:
— Шмелей ловлю.
Если бы он в свои восемнадцать не сбежал от меня на Курском вокзале, а стал гением, скажем гениальным ученым, как Галуа, я бы очень часто вспоминал этот момент со шмелями. Я всем бы говорил, что гениальность-то можно было предвидеть. Что уже в детстве он искал свой путь. Был сам по себе. Был вдали от шумной толпы. Ну и так далее.
* * *
В ту минуту, когда я ушел из общежития, брат, конечно же, не вылез из шкафа — там его не было, это я проверил. Но, скажем, он вылез из-под кровати, вытер пот с лица и подошел к Вике.