Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, товарищ комендант.
Ну, хватит серьезных разговоров. Он снова прикрыл маринованного младенца джутовой тряпкой. Я просто хотел лично поздравить вас с тем, что вы завершили письменную фазу своего перевоспитания, пусть, на мой взгляд, и с сомнительным успехом. Вы продвинулись далеко, и это повод для радости, но очевидные недостатки вашего признания – это, безусловно, повод для самокритики. Вы хороший ученик, но вам еще предстоит сделаться истинным диалектическим материалистом, а ведь революции вы нужны именно в этом качестве. А теперь пойдемте к комиссару. Комендант взглянул на свои наручные часы, которые прежде были моими наручными часами. Он нас уже ждет.
* * *
Мы спустились от хижины коменданта мимо казарм охранников к полоске ровной земли между двумя холмами. Здесь находилась моя камера – одна из дюжины кирпичных печей, где мы томились в собственном соку и где узники выстукивали на стенах телеграммы жестяными чашками. Они разработали для такого общения простой код и быстро обучили ему меня. От этих соседей, периодически обменивающихся новостями, я узнал о том, как устроена лагерная жизнь и что представляют собой наши начальники – комиссар и комендант. Сами узники относились ко мне с большим уважением. Создателем моей геройской репутации был в основном Бон, часто передававший мне привет через соседей. И он, и они верили, что моя продолжительная изоляция объясняется моей истовой приверженностью республике и моими связями с Особым отделом. В моей судьбе они винили комиссара, поскольку по сути лагерь возглавлял именно он, что понимали все, включая коменданта. Хотя последний управлял военными делами – ему подчинялся, к примеру, расстрельный взвод, – только комиссар, отвечающий за политическую сознательность, мог определить, достаточно ли комендант подкован идеологически, и в случае отрицательного ответа лишить его власти. На еженедельных лекциях по политпросвещению мои соседи видели комиссара вблизи и ужасались. Некоторые проклинали этого человека, радуясь его страданиям, но в других безликость порождала уважение – это была печать жертвенности и преданности своим убеждениям, пусть и ненавистным для заключенных. Охранники тоже говорили о безликом комиссаре со смесью страха и уважения, никогда не позволяя себе над ним подшучивать. Того, кому доверен столь ответственный пост, опасно высмеивать даже в узком кругу, потому что о твоем антиреволюционном поведении может быть доложено в любой момент.
Я понимал необходимость своего временного содержания в жестких условиях, ибо революция обязана быть бдительной, однако чего я не мог понять и что надеялся выяснить у комиссара, так это почему охранники боятся его – и, шире, почему вообще революционеры боятся друг друга. Разве не все мы товарищи? – спросил я коменданта на одной из предыдущих встреч. Это так, ответил он, но не у всех товарищей идеологическая сознательность находится на одинаковом уровне. Хотя я не в восторге от того, что в иных вопросах вынужден искать у комиссара одобрения, нельзя не признать, что он изучил теорию марксизма-ленинизма и наследие товарища Хо Ши Мина гораздо глубже, чем это когда-либо смогу сделать я. В отличие от него, я не ученый. Люди, подобные ему, приведут нас к истинно бесклассовому обществу. Но мы еще не искоренили всех элементов антиреволюционного мышления и не имеем права прощать антиреволюционные ошибки. Мы должны проявлять бдительность, и не только по отношению друг к другу, но в первую очередь по отношению к самим себе. Годы, прожитые в пещере, научили меня тому, что главную борьбу не на жизнь, а на смерть мы ведем с собой. Иностранные захватчики могут погубить мое тело, но мой дух способен погубить лишь я сам. Этот урок вы должны понять сердцем – потому мы и предоставили вам для этого столько времени.
Когда мы поднимались по склону к дому комиссара, я думал, что времени на усвоение этого урока мне отвели с избытком. Впрочем, я не стал делиться этой мыслью с комендантом, опасаясь его мгновенного диагноза: ПОРАЖЕНЧЕСТВО. Просто отправив человека работать в поле или на фабрику, вы из него революционера не сделаете, сказал он как-то раз. Его нужно просветить политически, потому что самое важное оружие революционера – не что иное, как сознание. Этим его словам предшествовало мое согласие с тем, что я не тороплюсь менять свое сознание, поскольку, вопреки оценкам коменданта, считаю его уже в достаточной степени революционным. Комиссар, полагал я, наверняка стал бы здесь на мою сторону. Мы остановились у лестницы, ведущей к нему на балкон, где нас поджидали круглолицый охранник и трое его коллег. Теперь вы поступаете в распоряжение комиссара, сказал комендант, нахмурясь и оглядывая меня с головы до пят. Буду с вами откровенен: он видит в вас гораздо больший потенциал, чем я. Вы подвержены многим порокам, и среди них такие социальные язвы, как пьянство, половая распущенность и желтая музыка. Вы пишете в неприемлемой контрреволюционной манере. Вы ответственны за смерть товарища бру и Часовщика. Вы даже не сумели помешать этим американским киношникам нанести нам оскорбление, представив нас в ложном свете. Будь моя воля, я отправил бы вас на полевые работы – там бы вы у меня живо исцелились. И если у вас не заладится с комиссаром, я так и поступлю. Не забывайте об этом.
Не забуду, ответил я. И, понимая, что еще не вышел из-под его власти, добавил: спасибо вам, товарищ комендант, за все, что вы для меня сделали. Я знаю, в ваших глазах я реакционер, но скажу вам не кривя душой, что под вашим руководством и благодаря вашей критике я научился многому. (Это, в конце концов, была правда.)
Выслушав мою речь, комендант смягчился. Позвольте дать вам совет, сказал он. Заключенные говорят мне то, что я, по их мнению, хочу услышать, но они не понимают, что я хочу услышать в их словах искренность. Разве не в этом цель любого воспитания – заставить воспитанника искренне говорить то, что хочет услышать наставник? Имейте это в виду. Засим комендант повернулся и двинулся вниз по склону, заставив меня напоследок еще раз восхититься его безупречной выправкой.
Комиссар ждет, сказал круглолицый охранник. Пошли.
Я мобилизовал то, что от меня осталось. Согласно комендантским весам, произведенным в Америке и экспроприированным из больницы на Юге, это были примерно три четверти меня прежнего. Комендант пристально следил за своим весом и был покорён статистической точностью своего прибора. Путем скрупулезного продолжительного изучения кишечных выбросов как охранников, так и узников, включая меня, комендант установил, что все население лагеря ежедневно производит около шестисот килограммов дерьма. Узники собирали это дерьмо и относили в поля, где использовали в качестве удобрения. Таким образом, успехи сельскохозяйственного производства напрямую зависели от регулярности и добротности нашего стула. Уже сейчас, поднимаясь перед охранниками по лестнице и стучась в комиссарскую дверь, я ощущал, как лесной голубь преобразуется на фабрике моих внутренностей в прочный кирпичик, который завтра пойдет на строительство революции.
Войдите, сказал комиссар. Этот голос…
Все его жилье состояло из одной большой прямоугольной комнаты, такой же аскетичной, как у коменданта: бамбуковые стены, бамбуковый пол, бамбуковая мебель и бамбуковые стропила под тростниковой крышей. Я ступил в зону гостиной с бамбуковым столиком, парой низких бамбуковых стульев и позолоченным бюстом Хо Ши Мина на бамбуковом алтаре. Над головой вождя висело красное знамя со знаменитыми, выведенными золотом словами: НЕТ НИЧЕГО ДОРОЖЕ СВОБОДЫ И НЕЗАВИСИМОСТИ. Середину комнаты занимал длинный, окруженный стульями стол с книгами и документами. К одному из этих стульев была прислонена знакомая крутобедрая гитара, а на краю длинного стола я увидел проигрыватель, в точности такой же, как тот, что я оставил на генеральской вилле. В дальнем конце комнаты находилось возвышение в облаке противомоскитной сетки, за ней шевельнулась тень… Бамбуковый пол холодил мне ноги, сетка колыхалась от ветерка, залетающего в открытые окна. Потом сетку отодвинула рука, тоже с сожженной докрасна кожей, и из глубин опочивальни появился он, жуткое асимметричное видение. Я отвел взгляд. Да ладно, сказал комиссар. Неужто я и впрямь так безобразен, что ты не узнаешь меня, друг? Я снова посмотрел на него и снова увидел безгубый рот с идеально ровными зубами, глаза, торчащие из впалых глазниц, две дырки вместо носа, череп без волос и ушей – сплошной келоидный рубец, из-за чего голова казалась одним из тех высушенных трофеев, что болтаются на поясе удачливого индейца. Он кашлянул, и в горле у него перекатился шарик.