Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разве я не говорил тебе, чтобы ты не возвращался? – спросил Ман.
Так значит, комиссар – это он? Прежде чем я успел сказать что-нибудь или хотя бы пикнуть, охранники схватили меня, заткнули мне рот и нахлобучили на голову колпак. Ты? – хотел спросить я, выкрикнуть в темноту, но мог только хрипеть и стонать, когда меня поволокли наружу и вниз по холму – руки выкручены назад, под колючим колпаком жарко и душно, – в какое-то место не дальше чем за сто шагов от комиссарской хижины. Отворяй, сказал круглолицый охранник. Скрипнули петли, и меня втолкнули со свежего воздуха в гулкое ограниченное пространство. Руки подыми, сказал круглолицый. Я поднял руки. Кто-то расстегнул и стащил с меня рубашку. Чужие руки развязали веревку, поддерживающую штаны, и они упали на щиколотки. Гляньте-ка, сказал другой охранник, восхищенно присвистнув. Ну и размерчик у него! У меня побольше, сказал третий. Давай сравним, сказал четвертый. Сравнишь, когда я буду харить твою мамашу.
Возможно, было и продолжение, но после того как чьи-то грубые пальцы ввернули мне в уши пенопластовые затычки, а кто-то другой надел поверх них что-то вроде наушников, я уже ничего не слышал. Слепоглухонемого, меня повалили на матрас. Матрас! Весь последний год я спал на голых досках. Охранники привязали мне веревками грудь, бедра, запястья и лодыжки, так что теперь я, распластанный на своем ложе, мог только слегка трепыхаться. Затем мои руки и ноги обернули чем-то пластиковым, а на голову надели шелковый капюшон – после нижнего белья Ланы ничего мягче я не касался. Я перестал дергаться и сосредоточился на том, чтобы спокойно дышать сквозь капюшон. Почувствовал слабую вибрацию – кто-то прошагал по грубому бетонному полу, потом еле слышно кликнула дверь, и всё.
Один я или кто-то за мной наблюдает? От жары, злости и страха я начал потеть; влага собиралась под моей спиной быстрее, чем матрас успевал ее впитывать. Рукам и ногам тоже было горячо и мокро. Меня захлестнула внезапная волна паники, ужаса утопающего. Я забился в своих путах и попытался крикнуть, однако мое тело едва могло шелохнуться, а вместо крика я сумел только что-то невнятно прогнусавить. Что со мной делают? Чего Ман от меня хочет? Не даст же он мне тут умереть? Конечно, нет! Это мое последнее испытание. Надо успокоиться. Это всего лишь экзамен, а экзамены я всегда сдавал на отлично. Наш восточный друг – прекрасный ученик, не раз говаривал завкафедрой. Согласно же профессору Хаммеру, меня научили лучшему из всего сказанного и передуманного, вложили мне в руки факел западной цивилизации. Я выдающийся представитель своей страны, уверял меня Клод, и вдобавок прирожденный разведчик. В тебе не по половинке всего, а вдвойне! – сказала мама. Я пройду этот тест, каким бы он ни был, что бы ни придумал комиссар, изучавший меня и Бона на протяжении всего этого года. Он читал мое признание, хотя, в отличие от коменданта, уже знал бóльшую часть того, о чем я писал. Он мог бы уже отпустить нас, освободить. Мог бы сказать мне, что комиссар – это он. Зачем целый год держать меня в изоляции? Мое спокойствие улетучилось, и я едва не задохнулся под кляпом. Спокойно! Дыши медленно! Я умудрился еще раз взять себя в руки. И что теперь? Как скоротать время? Должно быть, с тех пор как меня ослепили, прошло не меньше часа. Мне очень хотелось облизать губы, но из-за кляпа во рту меня чуть не стошнило. А это была бы смерть! Когда он ко мне придет? Сколько еще здесь продержит? Что случилось с его лицом? Наверно, охранники меня покормят. Мысли сменялись одна за другой, тараканы времени ползали по мне тысячами, пока я не содрогнулся от муки и отвращения.
Тогда я заплакал от жалости к себе, и слезы под капюшоном неожиданно промыли мой мысленный взор. Благодаря этому я осознал, что еще не ослеп. Я мог видеть, пускай лишь мысленным взором, и увидел не кого иного, как упитанного майора и Сонни: они кружили надо мной, простертым на матрасе. Поздравляю, сказал упитанный майор. Здорово, правда? Твой лучший друг и кровный брат смотрит, как ты умираешь! А тебе не кажется, что твоя жизнь пошла бы другим путем, если бы ты меня не убил? Не говоря уже обо мне, добавил Сонни. Ты знаешь, что София все еще меня оплакивает? Я пытался навестить ее и успокоить, но для нее я невидим. А вот ты, на которого я с удовольствием не смотрел бы вовсе, видишь меня постоянно. Впрочем, признаюсь, что посмотреть на тебя сейчас даже приятно. Все-таки есть в мире справедливость! Я хотел ответить им на эти обвинения, сказать, чтобы они дождались моего друга, комиссара, а он уж объяснит все, но даже внутри своей головы я был нем. Я мог лишь помычать в знак протеста, но это их только рассмешило. Упитанный майор толкнул меня ногой в бедро и сказал: видишь, до чего тебя довели твои интриги? Он толкнул сильнее, и я содрогнулся, протестуя. Он продолжал толкать, а я – содрогаться, пока не понял, что меня бьет пяткой не упитанный майор, а кто-то, кого я не вижу. Дверь кликнула снова. Какой-то неизвестный то ли вошел, то ли все время был здесь и только что вышел. Сколько прошло времени? Я не мог определить. Засыпал ли я? Если да, то прошло, наверно, несколько часов, а то и целый день. С чего бы я заснул, если бы прошло меньше двенадцати или тринадцати часов? Я проголодался. Наконец какую-то часть меня стало слышно – желудок. В нем заурчало. Нет на свете голоса громче, нежели голос истязаемого желудка. Все же голос моего был еще тих по сравнению с рыком того лютого зверя, в какого он порой превращался. Я не умирал с голоду – пока. Я просто очень хотел есть, поскольку мое тело полностью переварило лесного голубя, а точнее, крысу. Меня что, не будут кормить? Зачем они все это устроили? Что плохого я им сделал?
Я помнил такой голод. Как часто я испытывал его в детстве, даже когда мать отдавала мне три четверти нашего обеда, оставляя себе лишь одну! Мне не хочется, говорила она. Когда я подрос настолько, чтобы распознать обман, я стал говорить: мне тоже, мама. Играя в гляделки над нашими скудными порциями, мы двигали их туда-сюда, пока ее любовь ко мне не пересиливала мою к ней, что происходило неизменно. Съедая ее долю, я проглатывал вместе с пищей соль и перец любви и гнева – специй более терпких и пряных, чем сахар сочувствия. Почему мы голодаем? – спрашивал мой желудок. Уже тогда я понимал, что если бы богачи роздали всем голодным по чашке риса, они стали бы менее богатыми, но голодная смерть им все равно не грозила бы. Если решение так просто, почему вообще кому-то приходится голодать? Неужто все дело в нехватке сочувствия? Нет, сказал Ман. Как объяснял он на занятиях нашей учебной ячейки, ответы можно найти и в Библии, и в “Капитале”. Для того чтобы богачи стали охотно делиться своими богатствами, а влиятельные добровольно уступили свою власть, одного сочувствия недостаточно. Эти невероятные события могут свершиться только благодаря революции. Она освободит нас всех, и богатых, и бедных… но под этим Ман подразумевал свободу для классов и коллективов. Его слова вовсе не означали, что освободятся и отдельные личности. Нет – многие революционеры умерли в тюрьмах, и казалось все вероятнее и вероятнее, что меня ждет та же судьба. Но, несмотря на чувство обреченности, а также на мое потение, голод, любовь и гнев, сон чуть не взял надо мной верх. Я уже проваливался в него, но тут нога пнула меня снова, теперь в ребра. Я мотнул головой и хотел было повернуться набок, но путы не позволили. Нога пнула меня еще раз. Ах, эта нога! Демон, не дающий мне отдохнуть! Как я вскоре возненавидел ее ороговелые пальцы, которые царапали мою голую кожу, толкая меня в бедро, в колено, в плечо, в лоб! Нога знала, когда я оказываюсь на грани сна, и возвращалась именно в эти мгновения, лишая меня даже крохи того, в чем я так отчаянно нуждался. Монотонность тьмы была утомительна, голод – мучителен, но это постоянное бодрствование было хуже всего. Долго ли я не сплю? Наверное, меня привели в комнату для допросов, о которой говорил комендант, – но сколько мне еще здесь ждать? Когда наконец Ман придет и все объяснит? Я не знал. Единственным, что хоть как-то отмечало течение времени, были действия зловредной ноги и иногда прикосновение рук – они поднимали капюшон, вынимали кляп, вливали мне в рот воду. Я ни разу не успел сказать больше одного-двух слов, прежде чем кляп всовывали обратно, а капюшон опускали до шеи. Пустите же меня в сон! Мне уже мерещились его темные глубины… и тут эта дьявольская нога толкала меня вновь.