Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вонь расточилась, журчание смолкло.
– Ты кричал? – спросил Эсех.
Время. Время, время, времечко. Что-то я с ним совсем запутался. Я уже говорил вам, что Эсех спросил не сразу? Между гнусным поступком мальчишки, при всей его мерзости похожим на брошенный вызов, и невинным вопросом, естественным для боотура-ребенка, обратившегося к взрослому боотуру, лежал вполне увесистый промежуток времени. Лежал бревном, стволом упавшей лиственницы, и только такой балбес, как я, мог переступить через него, даже не заметив.
Время-бурдюк, время-котомка. В его утробу поместилось многое. Например, Уот оставил нас. Забыв о ссоре, убрел к арангасу, привязанному у коновязи на три широченных ремня, вскарабкался наверх и разлегся пузом к небу. Вон, храпит. Слышите? Аж земля трясется. И кузнец нас оставил. «Старуха! Я кликну! Штука! Штука одна… Я сделаю!» Думаете, я что-нибудь понял? А мастер Кытай шмыг в дом, шустрей мыши-полевки, и поминай как звали. Если по правде, Нюргун тоже нас оставил. Нет, из саней он никуда не делся. Просто откинулся на спинку, будто лишившись последних сил, и уперся в небо тяжелым, как могучая пятерня, взглядом. Что видел он там? Чего хотел? Или всего лишь отдыхал после трудностей пути? Я хотел спросить у брата, не желает ли он чего-нибудь, и опоздал, потому что первым спросил Эсех Харбыр.
Похоже, он везде успевал первым.
– Ты кричал, а?
Он подсел на крыльцо, рядом со мной, как ни в чем не бывало. Тощий, голый по пояс малец. Угроза? Опасность? Вы смеетесь?! И тени Эсеха улеглись смирнехонько у ног хозяина, одна поверх другой. Если не знать, и не заподозришь, что их три.
– Кричал, – буркнул я. – Когда родился.
Он хихикнул. В смехе парня мне послышался намек на угодливость. Кажется, он хотел расположить меня к себе. Расположить, усыпить бдительность, любой ценой добиться нужного ответа. После ссоры это было подозрительно.
– Я о другом, – все еще хихикая, сказал Эсех.
– О чем?
– Я про Кузню. Здесь ты кричал?
– Кричал, – согласился я. – Только что. На тебя.
Он ухмыльнулся:
– А раньше? В детстве? Во время перековки?
– Да, – кивнул я.
И проклял свой правдивый, свой длинный язык. Мальчишка купил меня за сухой лист, объехал на кривой. Нельзя болтать с молодыми боотурами о правде Кузни!
Нельзя!
– Еще как кричал, – я вздохнул. – Арт-татай! Знаешь, как оно больно?
– Как?
– Ну, когда берут шлем? А он тебе мал, понял? Берут шлем и начинают тебя в шлем колотушкой забивать! Бац, бац! Забьют, а потом велят: «Да расширится твоя голова!» Тут любой заорет, будь он хоть из камня…
Эсех поскучнел. Байку про шлем и колотушку он уже слышал. А кто ее не слышал? В его-то годы?! Рыба сорвалась, ушла из сетчатой ловушки. Что я теперь ни скажи, какие тайны ни раскрой, все будет забавой взрослого, решившего подшутить над легковерным молокососом.
– Сказочник!
Со злостью, которую я хорошо помнил, мальчишка сплюнул под ноги. Я думал, плевок упадет на черную-черную, тройную тень Эсеха, но сгусток слюны извернулся и упал на другую тень – мою.
– А что? – я подмигнул грубияну. – Хочешь сказку?
– Хочу! Про Кузню?
– Нет, – мне вспомнился дядя Сарын. Как-то он там? Хочется верить, что выздоровел. – Про ученый улус.
– Улус? Ученый?!
– Ага. Жил да был один улус. Побольше наших, а по тамошним меркам – совсем крошечный.
– Разграбить бы, – мечтательно протянул Эсех. – Сжечь. Дотла.
– Зачем?
– Добыча. Рабы. Удовольствие. Ладно, валяй дальше.
– Населяли этот улус люди ученые, с большими-пребольшими головами. Знаешь, сколько разной ерунды влезало в эти головы?
– Расколоть, – по-моему, Эсех все решал одним-единственным способом. – Ерунда и высыплется. Собрать в кучу, поджечь – пускай горит!
Нас прервала старуха. Тяжко пыхтя, жена мастера Кытая выбралась на крыльцо: гуп, гуп, гуп! Это ее шаги я услышал загодя, но принял за шум кузнечного ремесла, один из множества. Обеими руками кузнечиха держала здоровущую миску с похлебкой. Я принюхался. Жеребячья требуха с дроблеными хвостами. Заправка: древесная заболонь с топленым салом. Куба ахылыга, кихилэ, кириэн[55]– для кислинки и остроты. Предательский живот Юрюна-боотура оглушительно забурчал. Во рту слюны скопилось – плюй, не хочу! Три тени, тридцать три – заплюю!
– Обойдешься, – бурчание кишок насторожило старуху. – Не про тебя, проглота, варено…
Кряхтя, она наклонилась к саням:
– Держи крепче, отберут! Хозяин велел…
Нюргун принял миску без возражений и сразу начал хлебать, чавкая и отдуваясь. Ложки ему не принесли, да ложка и не требовалась: жидкое Нюргун пил, гущу выгребал пальцами. Слопав треть, а может, половину, он зыркнул на меня поверх края миски: хочешь? Я отмахнулся: мол, сыт. Ешь без стеснений, сколько угодно!
Ну, он и навалился.
– Сказку, – напомнил Эсех. Живот мальчишки бурчал громче моего. – Чего замолчал? Ты давай, говори! Твой улус в набеги ходил?
– В набеги? Нет, не ходил.
– Ну хотя бы на охоту!
– На охоту ходили, да. Люди ученого улуса охотились за силой, – сказка отвлекала от ворчания в брюхе. Я мысленно поблагодарил дядю Сарына за то, что слышал эту сказку тыщу раз и запомнил назубок. – Они знали, что силу можно запереть в темнице и высвобождать по мере необходимости, для своей пользы. Силу ветра, быков, воды, солнца…
– Боотуров! Мы сильные!
– Насчет боотуров ничего не знаю. Жители ученого улуса решили заполучить силу самого главного, самого могучего движения – хода времени. Время движется, а значит, может тянуть повозки, пылать в светильниках, зажигать звезды – и гореть в них.
Звёзды!
Я похолодел. На привале Нюргун сказал мне: «Время горит в звёздах.» И я, дурак, счел это бредом, сонной одурью. Забыл, отмахнулся, не сопоставил. Но ведь Нюргун никогда не слышал сказку дяди Сарына! Откуда же…
– Время горит в звёздах.
Я был уверен, что это Нюргун. Набрал полный рот похлебки, проглотил – и повторил свои удивительные слова. А то, что голос чужой, так похлебка горячая. Вот горло и перехватило! Я не мог, не желал поверить своим ушам: Нюргун молчал да плямкал, а про время и звезды вспомнил совсем другой человек.
Человек-женщина.
– Время, – старуха криво улыбнулась. – Ох уж это время…
Улыбка ее не красила. Мне вспомнилась другая старуха – ящерица подземелий, добрая няня Бёгё-Люкэн. Та пряталась в тени лютого голода, лишь изредка высовываясь наружу, возвращая рассудку ясность. Кузнечиха пряталась в тени мужа, не интересуясь ничем, кроме дел семейных. В первый мой приезд, да и во второй, когда я привез Зайчика в перековку, она вообще не заговаривала с нами. Кормила, потому что так велел мастер Кытай, и всё. Исчезни мы, пропади пропадом – и не заметила бы, мимо прошла.