Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И все-таки вы могли их выдумать.
— En este mundo todo es possible. Vamos a ver[336].
— Это вроде того изображения вашей жизни на карте.
– ¿Cómo?[337]
— Es un dibujo nada más[338]. Он не равнозначен вашей жизни. Рисунок вообще не вещь. Это всего лишь рисунок.
— Крепко сказано. Но что есть наша жизнь? Можешь ли ты видеть ее? Она исчезает при своем собственном появлении. Момент за моментом. Пока не исчезнет, чтобы больше уже не появляться. Вот смотришь ты на мир, но можешь ли уловить такую точку во времени, когда видимое становится воспоминанием? Как одно отделить от другого? Здесь мы подошли к тому, чего как раз никоим образом показать невозможно. К тому, что на нашей карте отсутствует, да и ни на какой картинке его нет. Тем не менее это то, чем все мы обладаем.
— А вы ведь так и не сказали, пригодилась вам когда-либо ваша карта или нет.
Пришлый постукал себя указательным пальцем по нижней губе. Бросил взгляд на Билли.
— Да, — сказал он. — Мы до этого еще дойдем. А сейчас могу сказать лишь, что в то время я надеялся найти какой-то метод исчисления, посредством которого можно будет подсчитать сходимость карты и жизни, когда придет время подводить ее итог. Ибо, несмотря на определенные ограничения, должен же быть общий образ, область, где существует одновременно повествование и повествуемое. А если это так, то и картинка тоже (отчасти, конечно, только отчасти) должна придавать пути направление, и если она это делает, то все, чему предстоит случиться, лежит на этом заданном пути. Вы скажете, что жизнь человека нельзя выразить картинкой. Но мы, возможно, имеем в виду разные вещи. Картинка стремится ухватить и обездвижить, вогнать в свои рамки то, чем никогда не обладала. Наша карта ничего не знает о времени. Она не имеет силы говорить даже о тех часах, что затрачены на ее создание. Тем более о тех, которые прошли или которые когда-либо наступят. И все же в конечной своей форме карта и жизнь, которую она прослеживает, должны сойтись, потому что в точке схождения время кончается.
— Тогда, если я и прав, то все равно по неправильным резонам.
— Видимо, нам следует вернуться к сновидцу и его сну.
– Ándale.
— Может быть, вам хочется сказать, что путешественник проснулся и события, произошедшие во сне, оказались вовсе не сном. Но я думаю, их все равно следует рассматривать как сон в более общем, философском смысле. Ибо если эти события были бы чем-то отличным от сна, он бы не проснулся вовсе. Как вы увидите из дальнейшего.
– Ándale.
— Мой собственный сон — дело другое. Вот мой путешественник спит неспокойным сном. Должен ли я разбудить его? Право собственности сновидца на сновидение не безгранично. Я не могу лишить путешественника его независимости без того, чтобы он не исчез вовсе. Проблема очевидна.
— Кажется, я начинаю видеть здесь несколько проблем.
— Да. У этого путешественника тоже есть жизнь, есть какое-то ее направление, и, если бы он в этом сне не появился, мои сны были бы совершенно другими и разговор о нем у нас не зашел бы вовсе. Вы можете сказать, что он нематериален, а потому не имеет прошлого, но, на мой взгляд, кем или чем бы он ни был и из чего бы ни состоял, он не может существовать без предыстории. Причем его прошлое по обоснованности ничем не отличается от вашего или моего, поскольку, обосновывая нашу собственную реальность, мы можем исходить лишь из предположения о реальности нашей жизни и всего того, что нас окружает. Рассмотрение событий этой конкретной ночи того человека подспудно наводит нас на мысль, что всякое знание заимствовано и каждый факт дан в долг. Ибо каждое событие открывает нам себя только за счет отпадения всех других альтернатив. Нам кажется, что вся предыдущая жизнь того путешественника не разворачивалась, как это звучит в обыденной речи, а сворачивалась, стремясь к этому месту и этому часу, и при этом безразлично, чтó именно нам известно о том, как и из чего складывалась его предыдущая жизнь. ¿De acuerdo?[339]
– Ándale.
— Ладно. И вот собрался он спать. А ночью в горах разыгралась буря, сверкали молнии, в горном проходе завывал ветер, так что отдых путешественника был и впрямь не очень спокойным. Вновь и вновь молнии выхватывали из тьмы грозные утесы и вершины, но, кроме того, в их отсветах он с удивлением увидел спускающихся по скалистым arroyos[340]людей с факелами, горящими, несмотря на проливной дождь; приближаясь, люди тихо выводили какой-то то ли распев, то ли молитву. Он даже приподнялся на своем камне, чтобы лучше к ним приглядеться. Видны ему были главным образом их головы и плечи, как они там движутся тесной толпой со своими факелами, но он заметил некоторую странность их облачений: на них были первобытные шлемы, сделанные у одних из птичьих перьев, у других из шкур диких кошек. Из меха мартышек. На шеях ожерелья то из бусинок, то из камней и океанских ракушек; на плечах накидки, сотканные чуть ли не из лесного мха. При свете их дымящих и шипящих под дождем светильников он заметил, что они несут на плечах то ли паланкин, то ли носилки, а вскоре услышал и разносящиеся между скал заунывные звуки рожков под неспешный ритм, задаваемый барабанами.
Когда они вышли на дорогу, их стало видно получше. Впереди шел мужчина в маске, сделанной из покрытого резными узорами и инкрустированного агатами и яшмой панциря морской черепахи. В руке он нес скипетр с рукоятью, выполненной в виде скульптурного изображения его же, несущего в руке миниатюрный скипетр, на котором, надо думать, красовалось еще более миниатюрное изображение его же со скипетром, и так до бесконечности.
За ним вышагивал барабанщик с барабаном из грубо выделанной кожи, натянутой на ясеневый бочонок, и барабанщик бил в него чем-то вроде булавы или цепа, сделанного из шара твердой древесины, привязанного к палке. Барабан издавал очень мощный, долго длящийся низкий гул, и едва этот гул затихал, как барабанщик вновь, этак снизу вверх, взмахивал своим цепом, а потом слушал, наклонив голову, как, наверное, должен слушать человек, настраивающий инструмент.
За ними шел мужчина с мечом в ножнах (ножны с мечом он нес на кожаной подушке), сзади следовали факелоносцы, а уж за ними мужчины с носилками на плечах. Понять, кого они там несут — живого человека или, может быть, это такая похоронная процессия ночью в горах под дождем, — путешественнику было сложно. Замыкал процессию всадник с духовым орудием, сделанным из тростниковых трубочек, связанных между собой медной проволокой и увешанных кистями. Он играл на нем, дуя в торцы трубочек, а издавал этот инструмент всего три ноты, которые парили над процессией в окутанной ненастным саваном ночи, весомые, как тело на носилках.