Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Где она? – спросила Татьяна, едва слышно.
Пряча лицо, я пошел в дальний угол комнаты, повсюду зажигая свет. Дверь в коридор была отпахнута, обвалившись о косяк, там стоял Катузов в одних трусах и смолил сигаретку, зачем-то вдувая чад в мою квартиру. Вся грудь его была в черных круговинах шерсти. Махорный дым от сквозняка клубился впереди меня и прогонял запах смерти, который, как мне казалось, уже заполнил все житье.
Катузов бросил в спину:
– Надо «скорую» звать и милицию...
Голос прозвучал буднично. Да и смерть Марьюшки разве не была в обыкновение для всех, кроме меня? Народ тек на погосты рекою, и жалеть всех усопших не хватило бы и самой смиренной души. Это для Господа все люди оставались живыми, и Он не загонял их в забвение даже и по смерти, а верных прибирал к себе.
Татьяна зажгла свечу, поставила на подоконник. Попросила найти смертное. Я долго шарился в шкафах, в материной торбе, стоящей под кроватью. Знаю, что шила себе смирное платьишко и белые ступни, и прочий весь сряд, должный для погребения, но полки были чужие, словно не мои, ибо я искал тупым взором и непослушными руками. А время шло, уже на воле развиднелось, войлочные волосатые тучи прилипли к стеклу, бусили мокрым снегом. Приехал на «скорой» врач: плешеватый, с курносым пропитым лицом и набухшими мешками под глазами от бессонной ночи. Он, умеючи, без подобающей грусти пощупал у Марьюшки сонную жилу и сказал, что старушка скончалась и надо отправить в морг. Я ответил, что в морг не повезу, потому что мать наказывала строго-настрого, чтобы ее не потрошили. Врач мягко посоветовал отвезти, иначе, де, намучаешься, волокитою затаскают, не обрадуешься. Но справку написал, что рак... Откуда взял эту болезнь, с полки, что ли? Он ведь не знал, что Марьюшка моя постилась, готовила свою утробушку загодя, и этим диагнозом ее как бы снова обидели. И без того всю долгую жизнь ездили на ней, погоняли, натянув тугой хомуг, заставляли горбатить за грош, не сказали ни словечка благодарности за нескончаемые труды, и вот, по смерти, списали все страдания на какой-то рак. Господи, прости...
«... Если будете спорить еще, – сказал врач, торопливо взглядывая на часы, – то отдам команду, чтобы везли на вскрытие». – «А зачем тогда в морг?» – бестолково спросил я, виня себя в том, что досаждаю врачу, а того нетерпеливо ждут уже в другом месте, куда верхом на ветровом вихре уже прилетела старуха с косою. Я не обиделся на врача, нет, мне только хотелось обстоятельно поговорить, скоротать такое медленное время, чтобы встретить рассвет. «А где вы будете готовить покойницу? – Врач раскинул руки, упираясь в книжные завалы. – Ее ж надо то-се... Иль подвесите к потолку?.. Через три часа вы побежите из квартиры бегом. Вы же умный человек... А как выносить гроб?.. Торчком?.. Впрочем, как знаете. Вам решать...»
Он со знанием дела толковал о каких-то мелочах возле покоенки, которая была моей матерью, он как бы торопливо изгонял ее из дома, вышвыривал все приметы, чтобы ничего и никогда уже не напоминало Марьюшку. Последний взгляд его, брошенный искоса на меня, был устало-презрительный, такова была оценка человека, вовсе потерянного в обыденных житейских обстоятельствах, которые неминуче настигнут когда-то всякого в этом бренном и временном мире.
...Ушел врач, и тут же явился участковый. Я встретил его, уже внутренне настроенный враждебно. Власть засылала своих свидетелей, чтобы опечатать покоенку и навсегда выкинуть ее из своей памяти, но и меня тоже хотела вычеркнуть из своих списков, как постоянно неблагонадежного, которого нельзя прибрать к рукам. Я уже не знал верно, какой я воистину человек: сильный или слабый, все так замутилось во мне. Но, замкнувшись в скорлупу, я временно спрятался от властей, а всякий скрытник враждебен по сути своей, ибо он не явлен повсеместному строгому надзору, который устраивает в России новый полицейский порядок. Ведь от живого человека столько всякого беспокойства. Его куда легче оплакать, отправивши в гроб...
Капитан долго вытирал ноги у входа о резиновый коврик. У него было простецкое, бурое от непогоды лицо. Он давно знал меня и обьино стеснялся запросто пройти в комнату к профессору. «Что там у вас?» – спросил громко, слегка выпучивая глаза и без нужды пяля их по сторонам. Но осмотрел Марьюшку с пристрастием, откинув на сторону одеяло – нет ли следов насильственной смерти. Марьюшка была беспомощной и не могла воспротивиться подобной бесцеремонности; она крепко спала, отвернувшись к стене и поджав ноги, как ребенок. Капитан в служебном рвении даже задрал у старенькой свалявшуюся рубашонку. Видеть подобного я не мог, на глаза снова навернулись слезы, и я выскочил на балкон, чтобы не заплакать. На соседней половине за куцым бетонным козырьком, наверное, давно караулил Катузов в длинном, по лодыжки, пальто, наброшенном на голое тело, и курил, не спуская взгляда с моего балкона. Темную курчу волос уже запылило снегом... У него было сизое в пятнах лицо крепко замерзшего человека... Гордость, наверное, не дозволяла Катузову зайти ко мне и разделить мое горе. Илья встряхивал головою, как конь, нервно поправлял длинный шарф, жгутом накрученный возле горла, и что-то все порывался спросить. Мне вдруг почудилось, что весь дом с подозрением досматривает за мною, и я торопливо вернулся к себе.
– Это ваша жена, Павел Петрович? – спросил участковый и показал на Татьяну, что испуганно вжалась в дальний проем меж шкафов. Я удивился, увидев ее. Я действительно не знал, как она оказалась там, словно бы впервые увидел ее, вдруг выпавшую из моей памяти. Мне казалось, что Кутюрье давно ушла, а она вот затаилась в глубине комнаты и сейчас жалконько, исподлобья взглядывала на капитана, словно бы ее застали врасплох за распутным делом, и вот она умоляла не поднимать шума. Женщина была в тоненьком коротком халатике с мятым куцым подолом, не скрывающим круглых колен, в руках она держала книгу в черной обложке. За нею виднелся разобранный диван с мятыми простынями.
– Нет-нет, это соседка, – отчего-то смутился я.
– Понимаю, – с усмешкою сказал капитан и задумчиво посмотрел на Татьяну. – А чего ж вы покойницу так бросили?
– Как так?
– А вот так, Павел Петрович, – незлобиво отрубил участковый и ушел, не прикрыв за собою железную дверь с тремя никелированными замками.
Марьюшка лежала забыто, свернувшись клубочком, одеяло было сброшено на сторону, мозолистые желтые пятки странно вывернуты. Надо было прикрыть Марьюшку, но я, беспомощный, опустошенно, с горьким тугим комом в груди, стоял над покоенкой не в силах отвести взгляда от тщедушного изжитого тельца, кое-как слепленного из одних моселков и косточек, словно бы обожженного невидимым огнем, которое было когда-то моей матерью. Логическая система оказалась в виде обручального кольца: и начало, и конец его спаялись навсегда; Марьюшка обручилась с Господом и стала его невестою. Но как узнать, встретится ли она с ним на небесах, или уловит ее князь тьмы, расставивший над землею свои тенёта?
На улице совсем развиднелось, и пламя свечи уже не отражалось в стекле. Татьяна зябко ежилась в ногах покоенки и, не отрывая взгляда от «Псалтыри», тянула молебный канон. От чистого скорбного голоса в моей голове словно бы что разверзлось, лопнули в ушах пробки, и на время очистились полуослепшие глаза... И я снова, не сдержавшись, заплакал уже от благодарности к молодой женщине, которая так безыскусно, так просто, без колебаний, в минуту горя пришла в мой дом. Я поднял с полу овчинный кожушок и накинул на плечи Татьяне. Она вздрогнула, растерянно откачнулась от меня, завитки в углах рта развились, и губы горестно опустились. Она старалась не замечать моих слез.