Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одинокие русские самолетики кружатся над нашими головами все чаще и чаще. Всегда находится знаток, чтобы тебя просветить: «Ильюшин, такой-то», или «Туполев, номер такой-то», или «Як, тыр-тыр-тыр». Знаток из тех, кто в перерыве между войнами наверняка увлекается футболом или собирает коллекцию марок. А я караулю только одно: не отделится ли снизу, из-под этой хреновины, несколько гроздьев яиц на пружинках и заметим ли мы их достаточно рано, чтобы успеть прижаться к земле, и не захочет ли этот бесшабашный небесный рыцарь просто так, для разрядки, превратить нас в живую мишень, ведь так заманчиво, такая орава, плотно стоящая на идеально прямой дороге, — из пулемета, продольным огнем. Что, впрочем, и происходит время от времени.
Все больше и больше униформ к нам пристраивается. А униформы притягивают и пули, и бомбы. Если смотреть сверху, наша колонна, наверное, все более принимает серо-зеленый цвет. Не нравится мне это. И потом, почему на Запад? Нам не особо хотелось идти на Запад, Марии и мне. Просто хотим найти такое местечко, чтобы и поджидать Красную Армию, и по возможности, чтобы нас не убили.
Ну ладно. Дерьмо мне кажется теперь довольно густым. Полная неразбериха, дикое «спасайся кто может». Последний эсэсовец уже далеко, далеко к Западу. Наш час настал. По правую руку от нас — проселок. Толкаю Марию локтем, идем по нему, — вроде никто не препятствует.
* * *
За первым же поворотом — рай. Война? Где война? Ничего никогда не случалось, войны и в помине не было и нету, по другую сторону от этого травянистого холмика, по другую сторону изгороди из цветущего боярышника нет понурого человеческого стада, ничего этого не существует, никогда и нигде не существовало. Птицы поют про весну, даже сама баталия присмирела, таким привычным стал отдаленный грохот, что его уже больше не слышим.
Душа ты моя буколическая! Живу «взаправду» спортивной мечтой походника, веселого друга природы, как раз такой, какой я ее разглядел в энтузиазме Боба Лавиньона и других ярых любителей молодежных турбаз. Мария мне улыбается. Наши чемоданы хорошо прилажены на плечах, как рюкзаки бойскаутов, пальцы просунуты под веревочные бретели, наслаждаемся свежим воздухом на наших щеках, дышим полной грудью, глядим друг на друга, смеемся от удовольствия, — ну вот, наконец-то: жизнь начинается, так будет все время, сейчас, всегда, всю нашу жизнь. Ну просто «Поющая молодежь»{121}, да и только! Плюс «католическая рабочая молодежь»{122}! От счастья сюсюкаешь, от счастья аж попиком станешь!
Стоит ферма. Заброшенная. Рыщем повсюду, не завалялось ли где какой корочки. Нашли всего лишь посудину с дырками, а там вроде сыр какой-то, типа швейцарского, но сыр еще не сварился, где-то на полпути между молочным сгустком и плавленым сырком, совсем невкусный, — вся пасть слиплась. Начиняемся им вовсю, — кто знает, когда опять найдется еда, даже заворачиваем в тряпицу, себе на дорогу.
Во дворе колонка с ведром, моемся от души, и снова в путь. В какой-то момент был у меня соблазн остановиться здесь, — но как быть с харчами?
Шагаем, шагаем. Эти огромные просторы, покуда хватает глаз, вселяют в нас восхищение. Чувствуешь сердце огромным, как мир. Мария поет. Она воспевает боярышник, воспевает березу, кукушку, лягушку, которая прямо у нас из-под ног ныряет в воду кювета. Она воспевает дорогу: «Эх, дороги…», она воспевает ветер: «Вiють вiтри, вюiть буйнi…», то по-русски, то по-украински, а потом еще и меня ругает, говорит, что я никогда не пою, и тогда я затягиваю: «На Дижонской дороге красавица, тюр-лю-лю…», а она, очарованно: «У-вазо, о, о! У-вазо!..»
Вот еще одна ферма. Довольно далеко от дороги, на сей раз в самом конце красивой яблоневой аллеи. На лугу пасутся коровы, вроде довольные. Значит, подоены. А значит, здесь кто-то есть. Может, согласятся уступить нам кило картошки? Идем туда.
Стоит парень и смотрит, как мы подходим, прислонившись к белому забору, он в двурогой полицейской пилотке французской армии. И это единственный признак, возвещающий его национальную принадлежность и состояние, — французский военнопленный. А в остальном он одет как здешний мужик, комфортно, без каких-либо следов на спине от намазанных белой краской огромных и обязательных литер «KG».
Говорю Марии: «Это хорошо! Он француз».
— Привет, эй, я — француз, она — нет, она русская, как твои хозяева, не могли бы они отвалить нам, чего пожрать, хлеба, картошки, чего-нибудь…
А он мне:
— Французы, не часто увидишь такое здесь, — ах, вот что, русская, теперь понятно, а я-то подумал, вроде француженка, одна из таких блядей, знаешь же их, ну, добровольные курвы, что вкалывают шлюхами здесь, у бошей, ну, раз такое дело — тем лучше; а насчет хозяев — да нету у меня их, хозяйка есть, жена хозяина, но она вдова, а он погиб там, под Сталинградом, далеко-далеко, она получила повестку, так что считай, что хозяин я здесь, потому как только один я мужик и остался, способный по сельской части, вот дело какое. Тут я совсем одинешенек, поляки слиняли два дня назад, остался один я из мужиков, я да хозяйка. Она вот тоже драпать хотела, но я ее успокоил: куда же тебе отсюда податься? Кругом ведь все то же, аллес капут, че нам болтаться-то по дорогам, не ровен час, и горе настигнет, пусть настигает хотя бы здесь, у себя, в своем доме. А че, я не прав, что ли? Картошек? Конечно, дам вам картошек, да еще что-нибудь, чтобы вкуснее было, идите сюда, а она милашка, хорошие люди, они ведь везде. Так что же, по-твоему, они с нами творить будут, эти большевики?
И вот так, слово за слово, приводит он нас во двор, все трое садимся на лавку, теперь уж он ждет моего ответа, ведь очень важный вопрос он сейчас задал.
Я отвечаю:
— Ну, что они могут вам сделать? Освободят пленных, репатриируют их, как только война окончится. Недолго осталось.
Не это хотел он от меня услышать.
— Да уж, конечно! Уж точно так и сделают!
Молчание.
— Вот уж четыре года, как я здесь. Шестьсот гектаров земли — это тебе не шутка! Пришлось повкалывать, зараза! А те поляки, — они то работают, то сачкуют, — зависит, с какой ноги утром встанут. Да еще пьют, злобятся. Хозяйка одна тут, одной бы ей здесь не вытянуть, ни за что! А у меня дома-то — совсем ничего и нету. Хоть шаром покати! Одни только руки. Какого же хрена, по-вашему, мне возвращаться? Правда, земля не ахти какая, один подзол поганый, для картошки, удается посеять немножко ржи, да и то с трудом, а потом, на мне ведь скотина. Двадцать пять коров, ведь надо ходить за ними. Я не хвастун, братишка, но точно знаю: землица-то здешняя уход почувствовала, с тех пор как я ею стал заниматься.
Я говорю: да-а, лучше, чем французский крестьянин, — не найти, это точно! Он спрашивает опять, глядя мне прямо в глаза:
— Этим большевикам-то, ну что им, неужто не все едино, кто землю здесь пашет, Пьер, Поль или Жан? Мы с хозяйкой могли бы и расписаться, раз уж на то пошло. Все равно ведь… Да ей и мужик нужен, бабе-то этой, по-человечески, мы же не звери, чего там. Баба в самом соку, во цвете лет, здоровая и все такое… А я, ты что думаешь? У меня у самого чувство есть, я-то тоже, природное ведь… Правда, не сразу склеилось, она же стеснялась, так же как и я… Выходит, значит: ферма моя, жена моя, мы вместе тянули лямку, я не прошу земли даром, просто хотел бы остаться здесь, с ней, жить вместе и продолжать вкалывать, как сейчас, в общем. Думаешь, оставят меня большевики здесь?