Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хоть бы глоток холодного воздуха! В голове у Филимона било молотками, туго налитое кровью лицо казалось медным. Машинально, сам того не сознавая, трясущимися скрюченными пальцами левой руки Филимон нашаривал в борчатке неподатливые крючки, расстегивая их, освобождая грудь от бараньего панциря, в котором он взопрел. Он стоял возле стола на широко расставленных ногах, упираясь кулаком в стол, похожий на большущий ржавый черный якорь, прислоненный к утлой лодчонке. Его расширенные гневом глаза такого безобидно васильково-поднебесного цвета наливались кровью. Лицо его сравнялось в цвете с рыжей бородой. А со стены, чуть склонившись вниз, глядел на него благостно ухмыляющийся его двойник, протопоп Иоанн Кронштадтский, которого Филимон Прокопьевич получил в дар от уджейской церкви в 1923 году за принятие православной веры. Тогда он плюнул с высокой колокольни на все старообрядчество, чем жили его предки, начиная от пугачевца Филарета. Откровенно говоря, он вообще не верил в Бога. Еще с тех дней, когда лежал в Смоленском лазарете с брюшным тифом и каждые сутки из лазарета вывозили десятки трупов солдат, усомнился Филимон в существовании Бога, но приличия соблюдал. С тем и принял православие – ради приличия.
В смутную пору после гражданской войны, припрятав отцовское золото, Филимон ждал: когда же наконец все успокоится, «ушомкается», и он тряхнет мошной? Тогда бы он показал, на что способен Филимон Боровиков! Он бы завел конный завод, шестерки рысаков, гонял бы ямщину!.. Не зря покойный тятенька, Прокопий Веденеевич, поучал Филю: «Смотряй, вожжу не отпускай. Чо ухватишь – держи крепко. Раздуй кадило, чтоб затмить самого Юскова!» Но «кадило» раздуть не довелось – тут уж другие причины, а что насчет «чо ухватишь – держи крепко», – этой заповедью Филя никогда не пренебрегал.
И вот выставляют его из собственного дома. И кто? Сынок, варнак! Было от чего взбеситься Филимону Прокопьевичу. Собственный дом для него – видимый оплот жизни. И хоть не жил в доме, но всегда знал, что у него есть собственный домина. А тут еще двустволка, какую во всей тайге не сыщешь. Десятка три медведей уложил из нее, штук пятьдесят маралов, сколько сохатых, бессчетное количество снял белок! Верно, двустволка именная – ее получил как премию сын Демид, и на ложе серебряная пластинка с дарственной надписью, а где-то в сундуке Филимонихи хранится соответствующая бумага… Все это так, но Филимон привык к двустволке и давно сказал: «Это – мое!» А «мое» отнять нельзя.
И вот стоит перед ним сын. Их разделяет угол стола, всего один шаг, а кажется, что не угол стола разъединяет отца и сына, а Жулдетский хребет – так далеки они друг от друга.
Если бы на лице Демида дрогнул хоть один мускул, тогда Филимон обрушился бы на него, как гора на мышь, и раздавил бы. Но сын стоял перед ним напружинясь, уверенный в своей силе.
«Судьба решается!» – снова осенило Филимона Прокопьевича. Он уже знал: если сейчас отступит, то никогда уже не перенесет ногу через порог собственного дома. Он будет изгнан навсегда.
Филимониху била лихорадка. Зубы ее стучали, ноги подкосились, и она, придерживаясь рукою за печь, тихо сползла на пол возле кочерги, замерла в ожидании.
– Ай, что вы тут? Тятенька?! – неожиданно лопнула тягостная тишина.
Плечи Филимона и Демида враз обвисли; оба перевели дух. В избу вошла Иришка Мызникова, меньшая дочь Филимона Прокопьевича, а за нею – Иван Мызников, рослый парень.
– Чтой-то вы, а?! Вчера, слышала, подрались? С ума посходили, что ли? – звонко лила Иришка, помигивая светлыми глазами.
Одета она была по-городскому. Нарядное пальто из коричневого драпа, замысловатые манжеты, объемистые карманы, куда можно было всыпать по полпуда зерна, дерматиновая сумочка на руке, яркая гарусная косынка, едва прикрывающая золотистые волосы Иришки, губы накрашенные, утолщенные, брови подведены, и даже на щеках румянец, кажется, не совсем натуральный.
Напряжение спало. Филимон обругал Демида, как непутевого сына; Демид отвечал не менее энергично.
Иришка старалась примирить отца с Демидом, но ни тот ни другой не приняли ее слов близко к сердцу.
Разошлись смертельными врагами. Филимон Прокопьевич отступил от собственного дома и от двустволки. На крыльце он плюнул, взвалил на плечо мешок и подался к Фролу Лалетину, свояку.
Между тем Иришка с Мызниковым пришли пригласить Демида к себе в гости. Демид, еще не остыв от напряжения, сперва не ответил на ее приглашение, с неприязнью косясь на Иришкины ноги, обутые в резиновые боты. Колени Иришки обтягивают тонкие чулки. Виднеется низ шерстяного платья со складочкой.
– Придешь, Дема? – трещала Иришка, поблескивая мелкими беличьими зубами. Подбородочек у ней легонький, носик слегка вздернутый: красавица. – У нас будут свои люди: мызничата да приглашу из геологоразведки Олега Двоеглазова и Матвея Вавилова. Если бы я вчера знала, что ты возвернулся, прилетела бы к вам среди ночи.
Демид поднял голову:
– Говоришь, среди ночи прилетела бы?
– Еще бы, как пуля прилетела бы!
Демид криво усмехнулся, щека его задергалась:
– Что ж ты не прибежала к матери, когда она ходила с сумой по деревне?
Мызников кашлянул, переступил с ноги на ногу. Иришка глянула на мать, фыркнула:
– Она ходила по своей воле. При чем я-то?
– По своей воле?
– А что же? У ней небось зимой льда не выпросишь. Когда у меня родилась Гланька, я просила у ней хоть с метру батиста, дала мне? Фигу! Сундуки напихано добра, а сама ходит в рванье. Чего у нее там только не лежит! И куски бархата, и батист, и кружева, а денег – сколько… Тятенька-то, когда был завхозом, сколь всякого добра скупил у эвакуированных!..
– Ай бесстыдница! Ай бессовестная! – всполошилась Филимониха, беспокойно заерзав на лавке. – Вот врет-то, вот врет-то, бесстыдница окаянная. Ты мне клала в сундуки-то добро аль не клала?
Слова Иришки оглушили Демида. Он не знал, что сказать. Не может же быть, чтобы в сундуках у матери лежало добро!
Не раздумывая, он пообещал Иришке, что придет к ним посидеть в компании, тем более – Иришка пригласила геологов, с которыми ему необходимо завязать связи, войти в жизнь поисковой партии, один из отрядов которой размещался в Белой Елани под начальством инженера Марка Граника.
Уходя, Иришка шепнула ему по секрету, что на гулянку пригласила Агнию Вавилову, и, блестя глазами, поскорее ушла из избы.
Демид долго ходил по избе: никак не укладывалось в голове, что мать, имея деньги, ценные вещи, могла надеть на себя суму и идти по деревне. Это что-то чудовищное, неестественное, противочеловечное. Неужели до такой степени может изуродовать постыдное стяжательство, крохоборство, когда человек в состоянии голодать, лежа на хлебе?
– Так что же у тебя в сундуках, в самом-то деле? – остановился Демид перед матерью.
Желтое, иссохшее лицо матери пугливо отвернулось от сынка, а тонкие, скупые губы прошептали: