Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам Толстой только этому лицу даже величайших людей, – Наполеона, Шекспира, – и придавал значение. Когда же представится более удобная минута поучиться у него, если не в день двадцать пятой годовщины его смерти!
С сочинениями Л<ьва> Н<иколаевича> поры его религиозно-нравственных исканий я познакомился, стоя на рубеже отрочества и юности. Надо сознаться, еще ранее, на школьной скамье, познакомившись с «Исповедью» и «В чем моя вера», я совместно со своим другом по чтению возымел дерзость написать их автору письмо, с просьбой сообщить, – в чем же смысл жизни? Не правда ли, наивная дерзость, достойная юнкера военного училища, в оправдание которого могу сообщить, что, получив ответ, переданный из рук в руки П.И. Бирюковым7, этот искатель «смысла жизни» расплакался, как ребенок.
А письмо было поистине замечательным, не только тем, что Л<ев> Н<иколаевич> вполне серьезно отнесся к почти мальчишеской выходке юнца-недоучки.
Приветствуя меня с пробуждением в столь раннем возрасте интереса к важнейшей в жизни каждого человека проблеме, мой корреспондент указывал на допускаемую мною ошибку, – желание знать смысл жизни так, как я знаю цели отдельных своих действий, что, разумеется, людям не дано.
Надо, мол, искать путь, который может привести меня к состоянию нравственного удовлетворения. И далее сообщал мне, что его искания, едва не приведшие его к самоубийству, увенчались успехом, когда он понял учение Христа. В заключение автор письма горячо советовал не падать духом и не оставлять начатых исканий в виде руководства, к которым рекомендовал мне свои позднейшие труды.
«Но вот сейчас я знаком с этим трудом, – думал я, перечитывая письмо. – Что же узнал я из них нового, что мог бы применить в собственной жизни»?
Могу ли я, вместе с Л<ьвом> Н<иколаевичем>, признавать вред не только денег, но и армии, и суда, и полиции, и государства, и даже науки?
Нет и нет!
Что необходимо любить ближнего, как самого себя, это мне внушили и дома, и в школе на уроках Закона Божия, но как достигнуть этого, не питая такой любви, – сочинения Л<ьва> Н<иколаевича> мне не открывают.
Искание им высшей нравственной правды проходит красной нитью через все его творчество, через всю его личную жизнь.
Но никакого стройного, законченного учения в этой области он не создал, а попытка его «исправить христианство» представляется самою слабою стороною всей его литературной деятельности.
Толстой представлял собою воплощенную, живую совесть русского общества, а может быть, и не только русского.
Это стало ясным тотчас после его смерти, по тому странному чувству почти физической пустоты, вызванному уходом Л<ьва> Н<иколаевича> в лучший мир. Это чувство сказалось, между прочим, и в высочайшей резолюции, наложенной Императором Николаем Александровичем на докладе о смерти Толстого, – резолюции, в которой Император с особою теплотою напоминал о трудах почившего, посвященных дням русской славы, и выражал пожелание, чтобы «Господь был милостивым ему Судьею»8.
Мне хорошо памятен роковой вечер, когда телеграфное агентство принесло нам это потрясающее известие.
Личная жизнь Л<ьва> Н<иколаевича>, его тяжелая семейная драма воспринималась русским обществом как свое собственное дело, все перипетии которого были отлично известны каждому из нас, так как, благодаря услугам многочисленных друзей, яснополянский дом являлся «жилищем со стеклянными стенами».
И кому не памятно, какое волнение охватывало его при известии об изменении в состоянии здоровья Л<ьва> Николаевича^ при сообщении факта из его личной жизни, из которого можно было заключить о перемене отношений между супругами к лучшему.
Люди падки до скандальной хроники вообще и в особенности, когда она касается жизни заметных людей. Но нечто значительно большее простой погони за сплетнею присутствовало в повышенном интересе грамотного русского общества к личной жизни Л<ьва> Н<иколаевича>, его супруги и всей их семьи.
То было проявлением живой любви к родному человеку, и в этом отношении Толстого можно было назвать исключительным счастливцем, ибо если любовь к ближнему была для него действительно высшим благом, то на его собственную долю этой любви ближних было отпущено Провидением свыше всякой меры, как никому.
Был ли, однако, счастлив Толстой в этой земной жизни, – он, которому было дано так много из всего, чего только мог пожелать самый требовательный земной человек? Не думаю. А порою кажется, что знаю и причину его неудовлетворенности жизнью.
Причину эту я остро почувствовал при чтении его опубликованных дневников.
Дело в том, что этот глашатай высшего альтруизма и беспощадный отрицатель себялюбия в то же время являлся натурою глубоко эгоцентрическою и больше всего в жизни был занят самим собой.
Упоминаниями о том, как «хорошо удалось ему сегодня помолиться»9, или как он поборол в себе проснувшееся было «недоброе чувство к жене»10, пестрят его дневники. Такого микроскопического исследования не только самых незначительных своих поступков, но и мельчайших душевных движений, вы не найдете ни у одного из писателей, оставивших по себе нечто, подобное толстовским дневникам и дневничкам.
Да не покажется читателям это мое наблюдение над великим писателем кощунственным, хотя бы потому, что о мертвых – только доброе.
Но ведь и неустанный самоанализ Л<ьва> Н<иколаевича> вытекает из побуждений самых добрых, из желаний самосовершенствования и самоулучшения, для лучшего служения ближнему. И ведь тою же нравственною работою над собою заняты и все положительные герои его романов – Пьер Безухов, Левин и др. автопортреты Льва Николаевича.
Этой темы я позволил себе коснуться потому, что эгоцентрические натуры не бывают счастливыми и едва ли могут быть таковыми, так как высшее счастье приходит вместе с растворением личности человека в своем ближнем. А возможно ли это для тех, кто постоянно занят самонаблюдением, т. е. в конечном счете, самим собою?
И всматриваясь внимательно в личность замечательного человека, одарившего нас незабываемыми часами непередаваемых художественных и этических наслаждений и прославившего имя своей родины среди всех народов земли, нельзя не признать, что ниспосланная ему Господом смерть была также великою к нему милостью.
Что могло ожидать этого человека на старости лет за порогом родного дома, кроме горчайших разочарований в жизни и в людях, – разочарованиях особенно тягостных потому, что истинного христианского смирения он так и не смог выработать в себе до конца дней, несмотря на искреннее стремление к нему в течение, по крайней мере, всей второй половины своей долгой жизни.
Будем же