Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приехала монашка ходить за женой, маленькая, юркая, остроносая, как птичка. Вставала на колени у изголовья жены и читала молитвы, тихо, монотонно, нараспев. Садовников прислушивался к этому неумолчному журчанью, надеясь на исцеление, на чудо, на это голубиное воркованье, которое долетает до Господа, и тот, по милосердию своему, не может не откликнуться на моления, и жена исцелится.
Жену увезли в больницу на мучительные процедуры, и он остался вдвоем с монашкой. Простая русская женщина, претерпевшая на веку множество бед, потерявшая мужа и сына, она поражала Садовникова ровной, светлой и какой-то веселой верой в Бога, которому препоручала все свои заботы и помыслы, объясняя все, что ни случалось с ней самой и со всем миром, Божественной волей, изначально благой. Она внушала Садовникову, что посланные жене страдания служат ее благу, угнетают плоть, но исцеляют и возвышают душу. Что Господь призывает к себе человека тогда, когда тот совершил все, что ему заповедано в земной жизни, и Господь забирает его в жизнь вечную. Что мучения, которые переносит жена, делают ее мученицей и открывает дорогу в рай. Что не следует скорбеть, а следует радоваться тому, что жена первая попадет в рай и уготовит там место ему, мужу.
Садовников слушал монашку, стараясь проникнуться ее смирением, покориться неотвратимой, близкой разлуке. Радоваться, а не горевать, глядя на склянки, лекарства, разбросанные платки и одеяла. Но уходил в сад и там плакал, смотрел на желтый букет топинамбура, который будет все также стоять в беседке, когда жены не станет.
Каждый вечер, в темноте, они совершали вокруг дома крестный ход. Он нес впереди образ Спасителя, а она икону Богородицы. Легко ступала за ним, пела блеклым голосом: «Богородица, Дева, радуйся. Благодатная Мария, Господь с Тобою». Перед каждой стеной дома они поднимали иконы и крестили желтые горящие окна. Крестили ворота и двери, стоящий под деревьями автомобиль. Садовников слышал, как пахнут вечерние флоксы, глядел на большую желтую луну в ветвях березы и думал о жене, которая лежит в эти минуты под капельницей, бессильная, обреченная. И вместо молитвенного умиления испытывал горе, панику, задыхался от слез.
Жена вернулась из больницы и больше не вставала. Захлебывалась мучительным кашлем. Вокруг нее были дети. Дочь ложилась с ней рядом и ночами стерегла ее вздохи. Сын купил аппарат искусственного дыхания, и заморский агрегат из стекла и пластика ровно вздыхал, как невидимое в ночи животное. А потом раздавался сухой, трескучий, ужасный кашель жены, и Садовников весь сжимался от сострадания и страха.
Он работал в кабинете и сквозь раскрытую дверь видел, как дети приподнимают мать, сажают на кровать, чтобы облегчить ей дыхание. Жена спускала на пол голые ноги, садилась. Ее голова клонилась на плечо сына, и Садовников, задыхаясь от жалости, смотрел на исхудалые ноги, беспомощно склоненную голову, вспоминая, какой сильной, подвижной, радостной она была. Как плыла в воде, без устали шагала в путешествии, нянчила детей. Прохожие любовались ею, когда она везла в коляске дочь, исполненная силы и красоты, со своим чудесным лицом, пышными темными волосами, улыбалась пунцовыми губами, зная, как хороша, как любуются ею прохожие.
Он садился рядом с ней на кровать, обнимал за плечо. Было нестерпимо больно, жалко ее. Чувствуя его тоску и беспомощность, страдая от удушья, едва слышно сказала: «Мы все должны пройти этим путем».
Тот последний день и последняя ночь ее жизни. Шла книжная ярмарка, и у Садовникова была презентация пятнадцатитомного собрания сочинений. Его романы о военных походах, революциях, заговорах и интригах, участником которых он был и составил летопись современной ему истории. И почти в каждом романе была она, его жена, его Людмила. Была той светоносной стихией, вокруг которой клубилась тьма, сокрушалось государство, появлялись чудовищные химеры, бессильные одолеть энергии света. И герой романа, сражаясь и терпя поражение, спасался среди этого света, возрождался и снова вступал в сражение.
На презентацию был приглашен модный, авангардный художник, который устроил публике магическое представление, где раскрывалась тайна сотворения этого пятнадцатитомного собрания. Нарядившись в шамана, с лисьим хвостом и вороньими перьями, художник скакал вокруг груды хвороста, направлял на нее зеркальный свет, поливал водой, палил огнем, выкрикивал заклинания, бормотал заговоры. И когда разметал груду лесного сора, из-под палой листвы и сучьев возникли книги в великолепных обложках, похожие на сияющие слитки. И Садовников на мгновение поверил, что жена поправится, ее окропили «живой водой», опалили священным огнем, и языческое волхование сделает то, что не сумело совершить церковное причастие и молитва монашки.
Он вернулся домой и увидел, что жене стало хуже. Она задыхалась, ее бил кашель, в груди страшно клокотало. Не помогало искусственное дыхание, уколы. Дети то и дело сажали ее на кровати, но она бессильно падала.
Садовников вошел к ней, опустился на колени перед кроватью, вглядывался в близкое, вздрагивающее лицо, в опущенные веки, дрожащие губы. Она приоткрыла глаза, увидела его. Взяла его руки в свои. Стала гладить, перебирать его пальцы. Он чувствовал тепло ее рук, понимая, что она прощается с ним. В этих прикосновениях трепетала вся их прожитая жизнь, их любовь, чудо их встречи, дивное, волшебное пребывание в этом мире, где суждено им было родить детей, схоронить любимых и близких. Те ночные электрички, проплывавшие у нее за окном, та белая деревенская печь с резной тенью шиповника, и белесые карельские озера с негасимой зарей, он сидит за столом над своими первыми рассказами, а она рисует его портрет с оранжево-золотой керосиновой лампой, и на озере расходился медленный круг от плеснувшей рыбы. Она прощалась с ним. Оставляла ему те московские метели, в которых они гуляли среди летучих огней. И горящий Дом Советов, куда она бежала с иконой спасать сыновей, записавшихся в добровольческий полк. И то зеркало, в котором она отражалась, когда примеряла бусы из розовых кораллов, что он привез ей из Никарагуа. Она ласкала его руки, и он был готов разрыдаться. А потом отпустила и стала уходить, удаляться, забывая о нем, приближаясь к тому пределу, за которым оставалась одна.
Он лежал в кабинете, в мутном забытье и среди ночи чутким испуганным слухом уловил шаги дочери, и до того, как она открыла дверь, уже знал, какую весть она несет. Дочь вошла, зажгла свет, и он увидел, что она колышется, колеблется, как зыбкая водоросль. «Мама нас оставила». И он не сразу вскочил, лежа, смотрел, как мерцают на стене коробки с бабочками, иконостас с темнозолотыми иконами, полка с книгами, африканские маски и гератские вазы из голубого стекла. Ему хотелось запомнить этот мир в его последней неподвижности и целостности, перед тем, как он станет стремительно разрушаться, разлетаться в разные стороны.
Полуодетый вошел в комнату жены. Была странная тишина, не работал кислородный аппарат, по углам висел сумрак. На постели лежала жена, лицом к потолку, большая, с голыми ступнями, нечесаной, в сбившемся платке головой. Ее лицо недвижно белело. Садовников тронул ее руку, и она была прохладная. И лоб был прохладный. И голая стопа была прохладной. Жена остывала. Из нее уходило тепло. Ее большое, измученное болезнью тело оставалось здесь, в доме, в кругу домочадцев. Садовников мог погладить ее брови, взять в ладонь отпавшую прядку волос. Но ее душа, ее бестелесная жизнь, ее тепло отлетали. И он чувствовал, как жена летела далеко от него, освобождаясь от него, от детей, от страданий, от этого скомканного платка и опрокинутых склянок, — в бесконечную даль, до которой ему не дотянуться. И от этого — приступ тоски, отчаяния, обреченность своего существования здесь, без нее. Шатаясь, в слезах, в непонимании, в бессилии понять, не умея осознать всю безмерность случившегося горя, он вышел от жены и упал на диван в кабинете.