Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Господи, – подумал Костенко, – а ведь Левон родом из Пригорска. Он еще всегда говорил: “Ни ереванские, ни арзнинские, ни кировабадские Кочаряны не смогут сравниться с нами, пригорскими…”»
Левон многое знал, многое умел, но жизнь его была несладкой: он начал работать в сорок втором году, когда ему было одиннадцать. Он расстался с женщиной, которую любил, и, скрывая от всех горе, заводил шумные романы. К нему ходили за советом все, и он никогда не ошибался, давая советы. Он умел хлопотать за друзей: просиживал долгие часы в приемных, когда Костенко с Машей жили в разных комнатах, а квартиру никак не давали. Левон ездил в Ленинград на заседание художественного совета, когда сдавали первый фильм Степанова… А когда фильм провалился и Степанов с горя начал пить, Левон вызвал его к себе в онкологическую клинику (это было в самом начале, после операции и кобальтовой пушки), купил бутылку «Старки», увел Митьку в подвал, и провел с ним там весь день и половину ночи, и оставил Митю ночевать у истопников, и отпустил его только на следующий день, позвонив предварительно Костенко: «Синдром кончился, но все-таки побудь с ним, ему плохо, очень плохо». Костенко вспомнил, как Левон еще до болезни пришел к нему на Петровку, 38 хлопотать за соседа по двору. «Славик, он ни в чем не виноват, он не может быть жуликом… Ты должен освободить его…» Костенко знал, что сосед Левона – жулик и гад, но он был в «несознанке», и Костенко ничего не мог ответить другу, и отводил глаза, и старался перевести разговор на Митьку Степанова, который уехал тогда во Вьетнам, но Левон стоял на своем, а потом сказал: «Ты можешь погубить себя, Слава, если перестанешь верить друзьям. Если хочешь, я могу поклясться, что он невиновен. Я готов взять его на поруки… Пойми, ведь у него дочке пять месяцев всего…» Он ушел тогда, хлопнув дверью. Позвонил он только через пять месяцев, когда кончился процесс и жулика осудили. «Хочешь плюнуть мне в лицо? – сказал он тогда. – Закажи пропуск, я приеду к тебе. Можешь собрать всех сотрудников отдела: публичность казни – залог ее воспитательного значения…»
«Нет его на свете. – Костенко вздохнул. – Пусто без него… Пусто…»
Когда днем пришли данные экспертизы и стало очевидно, что на бутылке из-под водки были отпечатки пальцев Налбандова и второго человека и на окурках также были зафиксированы отпечатки пальцев неизвестного и Налбандова, Костенко попросил бутылочку ему вернуть, внимательно изучил этикетку и сразу же обнаружил на ней штамп «ресторан».
Костенко поехал в аэропорт, зашел к директору ресторана, сонной женщине в белой куртке, надетой поверх меховой безрукавки, и, представившись, спросил:
– Скажите, пожалуйста, кто позавчера ночью работал в смене?
– Вы бэхаэс, что ль? Так у нас вчера лейтенант Широков был, все обсмотрел. Ей-богу, будто работы у вас другой нет.
– Что, часто мучают?
– Будто и не знаете.
– Да знаю, знаю. Вас не мучай, все по кирпичам разнесете.
– Платили б мне триста, а не семьдесят, выгоды б государству было на пятьсот.
Костенко улыбнулся:
– Экономическую дискуссию продолжим позже, а? Вы мне сейчас помогите в моем деле, я из уголовного розыска.
– Тоже змеи, – беззлобно сказала женщина и достала из сейфа какие-то растрепанные, захватанные жирными руками бумаги. Поплевывая на пальцы, она стала перелистывать графики дежурств сотрудников, продолжая ворчать: – Вы думаете, у меня сотрудников раз-два – и обчелся? Их аж пятнадцать человек! А что толку? В ресторане всего десять столов, а в книгу гляньте – вся жалобами исписана. Хоть бы одно предложение, так нет, только жалобы… Дали б волю директору – пусть хоть семь бэхаэс проверяют, пусть хоть заместителем лейтенант сидит, – я бы с пятью людьми здесь чудеса делала, ко мне б из других городов люди обедать прилетали. А то ведь я официантке замечание, а она мне заявление об уходе. Вот… Маклакова дежурила, Шилкина с Васильковой, на кухне – Крюков и в гардеробе – Потанин.
– Когда последний самолет из Москвы приходит, ресторан еще открыт?
– Нет. Мы за полчаса до него закрываемся. Костенко достал из портфеля бутылку.
– Это штамп вашего ресторана?
– Сама ставила.
– Ну а если постучать в дверь, попросить хорошенько, продадут?
– Кто ж от рубля откажется?
– Кур тоже продаете?
– Это что, пароль какой?
Костенко усмехнулся и объяснил:
– Нет, я имею в виду отварных кур. Вы продавали позавчера в буфете отварных кур?
Женщина снова полезла в сейф, достала еще одну кипу листов и начала – так же неторопливо и обстоятельно – просматривать свои записи.
– А была б у меня прямая связь с колхозом, – ворчливо объясняла она, – я б сразу вам ответила. Разве упомнишь, что торг отпустит? Сегодня кур даст, завтра – свинину. А кто ее берет, свинину-то? Вот, нашла! Продавали мы позавчера цыплят вареных, верно говорите.
Официантка Шилкина опознала Пименова по фотографии.
– Он наш, в городе живет, на машине ездит, начальник. Верно, покупал он у меня водку и закуску.
– Ресторан-то был закрыт?
– Так он постучал.
– Рублем он тебе постучал, – хмуро сказала директорша, – ишь, какая сердечная.
– А что ж мне, отказать человеку?!
– Ты б в рабочее время человека обслуживала, а то по часу всех маринуешь!
– А вы б поварам приказали работать быстрей, а не баклуши бить.
Костенко подвинул Шилкиной протокол опознания:
– Подпишитесь, пожалуйста. Спасибо. Я поеду, а вы уж без меня выясняйте отношения.
Вернувшись на фабрику, где сотрудники райотдела продолжали вести допросы, Костенко сказал начальнику РОМа:
– На вечерний рейс, пожалуйста, забронируйте мне билет и посмотрите по вашим справкам, когда Пименов терял паспорт.
– Паспорт? А почему вы думаете, что он терял паспорт? Я что-то не помню такого эпизода.
– Посмотрите, майор, посмотрите. Не прилетел ведь Пименов… И в Москве его нет. По какому ж документу он жить будет, бедолага? Меня чутье не обманывает – терял он паспорт, обязательно он паспорт свой должен был утерять.
Кешалава и сегодня был так же спокоен, как всегда. Лицо его, правда, изменилось до неузнаваемости из-за того, что отросла борода. Она у него была густая, подбиралась к самым глазам и, сливаясь со смоляными волосами, выбивавшимися из-под расстегнутой рубашки, казалась продолжением сплошного волосяного покрова.
Костенко вдруг представил его в номере очередной жертвы, когда он доставал бутылку с отравленным коньяком: лощеный, гладко выбритый, с хорошими манерами, в костюме, сшитом у лучшего портного…
«Тогда он был ненастоящий, – подумал Костенко. – Настоящий он сейчас, когда похож на зверюгу».