Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Митя замолчал. И Трулль заметил:
– Видите, как интересно!.. А ваша матушка кто была по профессии?
Митя отвернулся к реке. Туман в этому моменту уже успел накрыть островок посреди реки. Он его именно накрыл, как иногда матерчатой «бабой-начальником» накрывают заварочный чайник, а выше над островом и с боков было чистое пространство.
– Какой странный туман, – сказал Митя. – По цвету как будто волчий: серый и желтый.
– На том берегу, насколько я понял, болото, – ответил Ведущий. – Вот он и приполз. Но чтобы он был желтым…
Александр не успел договорить, потому что Сокольцев, отвернувшись от реки, сообщил:
– У нас под Ленинградом была дача. И там иногда, как вы выразились, приползали очень интересные туманы. Они наползали на окно, возле которого стояла моя кроватка. И я долго не мог заснуть, их разглядывая. Они что-то прятали внутри и еще больше – позади себя. Что-то очень важное. Я с ними иногда заговаривал. Мне казалось, что они куда-то зовут меня.
– Так вы, значит, в Питере родились? – спросил Трулль, так как Сокольцев замолчал.
– Позже я заинтересовался туманами, – не отвечая, признался Дмитрий Аркадьевич. – И стал, представьте себе, их исследовать под различными углами зрения: научным, художественным, религиозным. Я даже термин придумал – омихлология. Туман на греческом будет омихли.
Митя снова замолчал. На этот раз Саша ни о чем его не спросил.
Сокольцев тогда грустно усмехнулся, виновато покосился на Ведущего и осторожно присел на пенек, держась руками за поясницу.
– Простите меня, Саша, – сказал он. – Не сомневаюсь, что в своем деле вы умелый профессионал. Но боюсь, я не та рыбка, к которым вы привыкли. Я почти уверен, что я лучше знаю, о чем вы хотите меня спросить, а я – должен вам рассказать. Нет, пожалуйста, задавайте свои вопросы. Но, пожалуйста, не обижайтесь, если я на них не сразу отвечу. Или вообще не смогу вам ответить.
– Как интересно! – воскликнул Трулль. – Ни от кого от своих собеседников я пока…
– Вы спросили, из какого я телевизора? – перебил его Дмитрий Аркадьевич. – Я с детства сам себя спрашивал. Не в таких, конечно, словах. Но долго, очень долго, не мог понять. Помните, у Алисы в Стране Чудес? «Дайте-ка вспомнить: сегодня утром, когда я встала, я это была или не я? Кажется, уже совсем не я! Но если это так, то кто же я в таком случае?» Когда я лет в семь прочел эту замечательную книгу, я даже позавидовал Алисе. Она хотя бы спрашивала «кто я?». А я чаще спрашивал: «кто он?», тот, кого мама называет Митей и отец Димой. – И без паузы: – Еще сложнее мне было ответить: «зачем он?» – Но однажды я спросил маму: зачем ты меня родила? Она ответила: не задавай дурацких вопросов. Но, когда через несколько лет мама родила мою сестру, я ведь быстро понял, зачем она это сделала. (И снова без паузы.) Еще сложнее мне было ответить на вопрос «где я?». Маму я об этом спрашивать, понятное дело, не стал. Спросил отца. Он не счел мой вопрос дурацким. Он уточнил: «где ты в своем теле?» И стал рассказывать, что разные его испытуемые, он у меня был ученым, по-разному локализуют свое «я». Но никто не склонен отождествлять себя, например, с кончиком пальца. А мне как раз этот кончик пальца понравился. Мне очень тело мое не нравилось, все в нем, с головы до пят. Я разглядывал себя в зеркале и никуда не хотел поместить свое «я». Кончик пальца меня бы устроил. Я бы стряхнул себя со своего пальца и изучал отдельно от того чужого, кто смотрел на меня из зеркала. У Ахматовой есть замечательные строки: «Себе самой я с самого начала то чьим-то сном казалась или бредом и отраженьем в зеркале чужом, без имени, без плоти, без причины». (Опять без паузы.) У мамы была хорошая библиотека. Помимо английских книг у нее было много художественной литературы. Когда я прочел эти стихи, мне многое стало понятно.
Тут Сокольцев закашлялся. Кончив кашлять, продолжал:
– Я довольно рано понял, что тело и имя мне дали родители и они, тело и имя, хотя и принадлежат мне, но они мне чужие. На мое тело одевают одежду, тоже чужую, потому что не я ее выбираю и покупаю. К этой одежде потом добавилась школьная форма, одна из самых, наверно, чужих. Причем ты не только живешь в чужом теле, ходишь в чужой одежде. Когда ты говоришь или думаешь со словами, язык у тебя тоже чужой. Не ты ведь его придумал. Миллионы людей на этом языке разговаривают, повторяя чужие слова, чужие мысли. Дескать, Тарковский, или Умберто Эко, или Ахматова. И самые мудрые мысли, как выясняется, всегда от других. Я, наверное, поэтому очень поздно стал говорить. Мама показывала меня разным врачам. Пока папа ей не сказал: оставь парня в покое – он заговорит, когда ему будет о чем с тобой разговаривать. Я заговорил года в три. Потому что мне надоело тыкать пальцем и кивать или мотать головой. Но меня долго не понимали. Я заговорил на своем языке. Например, ворота я называл «дадам», самолет – «габадан». Грамматика у меня тоже была своя.
Глаза у Сокольцева из голубых стали серыми. И он продолжал, одну на другую нанизывая фразы:
– Потом я заговорил на нормальном, чужом языке. Но я не любил говорить. Я любил молчать и думать. А мне думать мешали. Мама, учителя в школе. Когда я надолго задумывался, они приставали с вопросами: о чем ты все время думаешь? Я сам не знал, о чем я думаю. Но мне было приятно и очень интересно так думать. Слов никогда не было. Иногда возникали какие-то образы и ощущения. Иногда цвета возникали и даже запахи. Иногда будто откуда-то открывался канал и по нему к тебе приходила ясность и легкость. Как будто их кто-то тебе посылал. Потом он закрывался. Но ты знал, что рано или поздно он снова откроется, если ты будешь правильно…
Митя замешкался. И Трулль подсказал:
– Медитировать.
– Спасибо, но не подходит. Медитация у буддистов – это уход в пустоту. А у меня происходило, наоборот, расширение и наполнение, своего рода греческая плерома. Я эти состояния