Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день Снесарев — уже в Каменец-Подольске, куда добираться ему выпало с полковником-инженером Алымовым, шестидесятипятилетним, но ещё не отставным. Подружась за недолгие часы, они переговорили и о Руси, трагической былым, и о России, трагической нынешним. Один из рассказов полковника невозразимо иллюстрирует тезис современного отечественного философа А.С. Панарина о жизнекрепости и разносудебности иронии и пафоса — еврейской иронии и русского пафоса. Обратимся к дневниковой записи: «Это хороший, прекрасно настроенный человек, который добровольно пошёл на войну и теперь недоволен, что много получает денег… Он представляет собою прекрасную смесь монархиста с прогрессистом и искренно болящим за текущие внутренние неурядицы… привёл интересный случай: он ехал с одним присяжным поверенным, и тот, узнав о его смоленском имении, рекомендовал таковое продать по мотивам: 1) получит миллион, 2) всё равно крестьяне его ограбят. “Вы какой национальности?” — “Вам зачем это?” — “Да вы мне скажите”. — “Ну, положим, еврей”. — “Так вот, видите, в ваших расчётах и выкладках много правды, но вы забыли одно: моё имение — это моё родовое гнездо, в котором я буду умирать, а с продажей его мне умереть негде”».
Снесарев предполагает, что присяжный поверенный не понял или не принял эмоционально-ностальгического чувства и в душе посмеялся над наивностью арийца. И действительно, что останется от тех имений с их прудами, родниками, парками? Что останется от родовых многостолетних гнёзд? Мерзость запустения, разваленные церквушки, порушенные склепы и клочки платьев голубых на ветках тёрна в терновых зарослях… Это ли не поражение пафоса! Пафоса не в его чистом назывном виде, но в сложной гамме чувствований воодушевления, жертвенности, чести, стыда, совестливости, виноватости перед страдающими, которых так много на родине и в мире. Присяжный поверенный вполне мог поиронизировать над заведомо «проигрышной» верностью русского человека родной земле, которую время, лихолетья, сломы природные и человеческие в силах изувечить, обезобразить и снести всё, что на ней есть, — парк, сад, холмы, могилы, церковь. Превратить в иное.
По прибытии в Каменец-Подольск Снесарев навещает семью Истоминых — близких знакомых. Отдохнув, переодевшись, идёт в штаб фронта, встречается с А.А. Брусиловым, Н.Н. Духониным, Г.И. Кортацци, от которого узнаёт, что его опять обошли дивизией, хотя Брусилов, высокого мнения о Снесареве, хотел дать ему дивизию… Но объявилась целая когорта гвардейских кандидатов-претендентов, и командующий фронтом поостерёгся будить их недовольство.
14 января — Каменец-Подольск, Коломыя, Тартарув. Он уже назначен Ставкой начальником штаба Двенадцатого корпуса, ему высылают автомобиль из 12-й дивизии, в Коломые он встречается с уже бывшим начальником штаба корпуса Константином Фёдоровичем Щедриным, ещё ничего не ведающим, затем следует в Тартарув, в дивизию, которой отдано более полугода беспрерывных трудов, чувств, бессонниц, ума и сердца.
Вечером начальник дивизии приглашает Снесарева в перевязочный отряд Красного Креста, который ещё недавно был в ведении 64-й дивизии — снесаревской. Естественно, сестры милосердия искренне обрадовались, много шума и крика. В долгой и живой беседе они иронизируют над сменившим Снесарева Эрдели, его манерами, подчас более женскими, нежели мужскими, переходящими в манерничанье… Пусть и так, но на Андрея Евгеньевича это заглазное обсуждение начальника производит грустное впечатление: «говорит об умелом вступлении девиц в нашу грешную жизнь».
Дальнейшее течение вечера скрашивает беседа с сестрой милосердия-голландкой, сорокалетней дамой, весьма начитанной, по образованию лингвисткой, хорошо знающей до десятка языков, кроме… русского; на французском они начали с географии, многозначащей в жизни и судьбе стран, а затем перекинулись на тюркские языки и наречия, до которых у голландки был интерес, а у Снесарева — большой запас знаний, часть из них он и обрушил на лингвистку; при прощании она восторженно призналась, что «никогда не думала в диких Карпатах вести с русским генералом такой захватывающий разговор…»
Снесарев чувствовал, что от дивизии отвык и смотрит на неё словно бы посторонними глазами. Впечатление о некогда родной дивизии — самое безотрадное. Пишет, что «Вирановский с пируэтом балерины явился в прекрасную дивизию, снял с неё пенки, обезлюдил, разложил и, ничему не научивши хорошему, ушёл»; пишет, что «…вообще на всём фоне 12-й дивизии развал и непорядок: лёгкая, развратная и трусливая рука Стрелка наложила на всё здание свой отпечаток, разложила прекрасное здание, сложенное трудами и мужеством Ханжина, не внесла ничего полезного и, воровка, ушла восвояси…»
И всё же напрочь вырвать ещё недавно родную дивизию — всё равно что вырвать кровеносную жилу из своего сердца. Он подолгу разговаривает с новым начальником дивизии — человеком «тихим, скромным, трудолюбивым», который, находясь в Ставке, вынес оттуда наблюдения и впечатления — именно свои. Снесареву они показались интересными. «Государыня хорошо говорит по-русски, с лёгким, еле заметным акцентом, женщина властная и сильная духом… во внутренних делах имеет большое влияние… Основная черта Романовых — женолюбие, привыкание к одной женщине, семейность, и вообще это примерная пара… Государь не от мира сего; он, кажется, ближе к Богу, и иные минуты кажется, что он очень далёк от земли и грязных людей и взирает на них с какой-то рассеянностью и холодным безразличием…»
Всю вторую половину января Снесарев пребывает в Коломые, где разместился штаб Двенадцатого армейского корпуса. Образовалась вакансия штаб-офицера Генерального штаба, и Снесарев просит фронт и хорошего знакомого в Ставке генерал-майора Раттэля назначить на неё Генерального штаба капитана Соллогуба, испытанного фронтового друга. В эти дни Снесарева часто навещает Нечволодов, генерал, историк, близкий к Государю. Он замечательный и многознающий рассказчик, но «человек экспансивный и нуждается… в поправках и в сдержанном доверии…»
Забавный штрих, подтверждающий известное правило: то ничего, то что хочешь. Когда Снесареву уже было определено стать начальником штаба Двенадцатого корпуса, генерал Каледин, командующий Восьмой армией, велел запросить его частным образом, не готов ли он принять штаб Двадцать третьего корпуса, который был приписан к Восьмой армии. Видимо, Каледин, близко узнав Снесарева, хотел, чтобы тот остался в его армии. Предложение достойного генерала Андрей Евгеньевич принял за честь, и всё же вынужден был им поступиться, ответив, что уже дал согласие на штаб Двенадцатого корпуса и теперь, к сожалению, считает неудобным изменить своё решение. Несомненно, имело значение и то, что с генералом Экком, командиром корпуса, куда приглашался Снесарев, у него были прежде, пусть и мелкие, но размолвки, могшие или пропасть или разрастись. А на Двенадцатый корпус его пригласил, даже просил его командир генерал Кознаков, давно им знаемый и уважаемый военачальник.
24 января Снесарев едет в Сорок первый корпус, где с его командиром Бельковичем оговаривает modus смены корпусов. Командир корпуса «производит прекрасное впечатление простотою (несколько грубою), непосредственностью, отсутствием формализма и разумностью в суждениях, но… как будто некоторым ущербом в волевой части и способностью больше сомневаться и дольше, чем следовало…