Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Запись в дневнике 30 ноября 1916 года: «На пути перед высотою 1527 встречаю англичанина и японца. Они заметно враждуют друг с другом. Японец говорит, что англичанин хитрый, а японец — простой и храбрый, а англичанин говорит: он, вероятно, не был в Европе, поэтому он немножко “наивный”… Сыны двух стран-контрастов, похожих только тем, что они расположены на островах, но одна — упадающая и базирующаяся на мозги и хитрость, а другая — восходящая, могущая базироваться на сердце… Бернард Пирс… Кто он такой? Профессор русской литературы (официально), или корреспондент, или шпион, или контролёр, или связник (“будить союзническое настроение”)? Не догадаешься, да и не нужно пробовать. Англия — страна умная и практичная, она имеет свои вековечные приёмы. Начать с Вильсона, бывшего при Кутузове! Пирс хороший наблюдатель, болтун, занимательный рассказчик, хотя масштаба узкого, более технического. Сегодня мы с ним много говорили, и он мне рассказал немало любопытного…»
Пирс, узнав, что за два года войны русскими потеряно более трёх с половиной миллионов человек, сообщил эту цифру премьеру Ллойд Джорджу и маршалу Китченеру, последний бросил все свои расчёты и ответил: «Теперь начнёмте думать сначала»; в Англии даже у верхов нет ясности, чего стоит России держать тысячекилометровый фронт, а русский посол в Лондоне почему-то скрывал цифру действительных потерь.
В последний день ноября, перед близким своим отъездом, и Пирс, и Куроки также были на позициях, но на опасные точки Снесарев их не взял: не дай бог подстрелят.
Тема двух наблюдателей, двух разных, далеко удалённых миров несколько раз возникает и в письмах к жене: «…Это два антипода: один сын законченной и, вероятно, умирающей страны, базирующейся на ум, политику, деньги, и другой — сын молодой страны, страны растущей, базирующейся на доблесть, сердце и способность самопожертвования своих сынов. И нужно видеть в это время, как крепки у японца черты лица, когда он говорит это, и как упорно бывают направлены куда-то его глаза… Ясно, человек не зря говорит, а что говорит, то и сделает. А англичанин, наоборот, производит впечатление человека хотя во много раз более интеллигентного, учёного и опытного, но виляющего, взвешивающего и осматривающегося.
И какой японец монархист! Когда ему дают какую-либо задачу, очень трудную, то, поводя немного глазами, он вдруг как по вдохновению отвечает: “Император прикажет — и будет сделано…”
…Сегодня от меня уехал Куроки, уехал с печалью в сердце и выражая мне на прощание тысячи благодарностей, трогательных своим тоном и нескладным русским языком. Я привык к этому, может быть, дикому, но гордому и храброму самураю, когда-то моему врагу, а теперь самому лояльному и искреннему союзнику. И он привык ко мне, может быть, даже полюбил, ценя во мне многие качества боевого начальника; он умел простить мне, как не все мои подчинённые, некоторые мои боевые эксцессы и риски, упорно повторяя, что всё это “надо, это хорошо”. Он много мне рассказал интересного про свою молодую страну, про её будущий восход и розовые горизонты. Он боялся только одного, что американские или английские идеи проникнут к ним слишком скоро и глубоко, убьют седые заветы, предадут забвению старину и под обольстительной вывеской культуры сделают его народ слабым, уступчивым и трусливым. И я не посмел даже его разуверять, потому что всё это будет, будет как неизбежный закон природы, как течение ручья, бегущего с камня на камень, как рождение снега глубокой осенью и исчезновение его под солнцем весны».
Запись в дневнике 3 декабря 1916 года: «В Москве на случай бунта, готовы пулемёты, пулемётчиками при них молодые купчики Москвы, уклоняющиеся от германских пулемётов… Я узнаю тебя, либеральная передовая Москва!..»
О Москве — либеральной, красной, радикальной — он напишет и резче, ранимо видя частые, как ядовитые грибы, наросты и текущего, и более отдалённого верхневластного временщичества.
«Сегодня ко мне в руки попало несколько газет, — пишет жене
4 декабря 1916 года. — Я их умудрился прочитать одну за другою подряд и в конце чтения почувствовал, что я обалдел форменным образом: лампу стал принимать за умывальник, а свою скромную походную кровать за какую-то рыжую корову. И я вполне понимаю, что вы все там, имеющие несчастье питаться этим бумажным навозом, окончательно все одурели и очумели, и убеждён, правую руку мешаете с левой…»
Запись в дневнике 4 декабря 1916 года: «Теперь в тылу все политиканствуют и на страданиях страны хотят построить новый порядок и своё благополучие… Армию — эту жертвующую собой, умирающую, лучшую часть России — не слушают, её мнения знать не хотят. Её похваливают, как некогда хвалили гладиаторов в цирке…»
Срок командования дивизией заканчивался. Дивизия выправлена и считается лучшей в корпусе. В ближайшее время должен приехать новый начдив — генерал Эрдели. Снесарев прощается с дивизией — то с одним полком, то с другим, то с артиллерийским дивизионом; ему кричат «ура» при входе, а когда уезжает, несут на руках до коня или экипажа. Ему подносят стихи. На проводах Андрея Евгеньевича
5 декабря 1916 года ему подарили Георгиевскую шашку с надписью: «Нашему доблестному, бесстрашному орлу-командиру с ангельским сердцем генерал-майору Снесареву в память славных боев 64-й дивизии в Лесистых Карпатах 1916 г. В.К. Криштопенко, Н.Д. Невадовский, М.А. Стугин, Н.Н. Полтанов, В.Г. Шепель, В.В. Лихачев, С.И. Соллогуб».
Последний служебный день в дивизии — 9 декабря. В этот день в дивизии должен был побывать великий князь Георгий Михайлович, родной внук Николая Первого и, что для Андрея Евгеньевича было существенней, управляющий Русским музеем имени Александра Третьего. Достойно встретить гостя царственной фамилии командир корпуса Зайончковский попросил Снесарева, который формально был уже вне дивизии, но оставался для неё непререкаемым авторитетом.
Великий князь прибыл в первой половине дня, оказался прост, естествен, искренен, вне даже малой тени подчас демонстрируемой в таких случаях избранности. Вопросы его были дельны, и он умел выслушивать отвечающих. Трогательно, без пафоса и спешки, раздал он Георгиевские кресты, и для воинов-окопников радостно было получить награду, да ещё из рук «Царева вестника милости». Затем он роздал кресты раненым, и хотя исполнял это отнюдь не впервые, но признательность офицеров и нижних чинов была столь очевидно выражаемой, что великий князь даже разволновался. «Награда не morituris, mortuis».
Затем в штабе — завтрак, общение с офицерами и сестрами милосердия, которые растаивают начальный ледок, и завтрак затягивается, полный радушия, гостеприимства, взаимной доверчивости и, наконец, веселья, подбивающего на кавказские песни.
«Свита говорит, что так нигде не было, и великий князь заметно доволен. Я сижу против, и мы много говорим… Нехорошо, что его все хотят просить о наградах и др. Я стараюсь уклониться, а надбавок крестов (как у других) решительно отказываюсь выпросить. Великий князь охотно говорит обо всём и не политиканствует. О Государе тон почтительно-тёплый… Обо мне он всё узнал (лично спросил, как я ходил в атаку) и кое-что записал…