Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позже, в своей автобиографии, он смиренно отказывался от этого, поясняя, что Ривьер стал «замечательным образцом руководителя», но что он, Дора, не Ривьер. И он был прав, но по причине, которую его скромность запретила ему добавить: он был больше чем Ривьер.
Достоинства «Ночного полета» оказались одновременно и его недостатками. Экстраординарный лаконизм изложения относит роман к категории тех подтянутых французских классиков, среди которых «Адольф» Бенжамина Константа, возможно, лучший пример, а повести Франсуазы Саган – невольно призрачные карикатуры. Четыре сотни страниц Сент-Экзюпери, накопленных за время его пребывания в Аргентине, были безжалостно просеяны и уменьшены в заключительной версии Галлимара до скудных 150 страниц текста. Невозможно не сожалеть, что так много было выброшено за борт: эта суровость отбора сделала сюжет вместе с главными героями время от времени пусть чуть-чуть, но схематичным. О причине сокращений Сент-Экс, несомненно, начал подозревать. Он был не романистом, а поэтом, и, как позже написал Даниель Анет, «Ночной полет» – «работа, которая подбирается так близко, как только может, к поэме, изложенной в книге прозы». Или, выражаясь всесторонне, это был трактат о лидерстве, написанный в форме романа на языке поэта.
Иногда в «Ночном полете» метафорами злоупотребляют, так как автор уступает тому сентиментальному лиризму, которым пропитан «Южный почтовый». Но в целом стиль выверен и строг, только в финале звучит патетическая нота. «И Ривьер вернулся к работе, медленно проходя мимо секретарей, запуганных его строгим пристальным взглядом. Ривьер Великий, Ривьер Завоеватель нес тяжелое бремя победы». Явное обращение к Карлилю могло бы даже восприниматься как обращение к Ницше – источнику вдохновения. Но этот заключительный поворот к поклонению герою был литературным, что, несомненно, опрокидывало на Сент-Экзюпери ушат холодной воды из уст критики. Фраза показывает, насколько мощным было горение тевтонского огня, даже учитывая, что его театральный период начинал уже терять свою силу. Огню и сере («Так говорил Заратустра»), грому и молнии («Живи опасно») Сент-Экзюпери начинал противопоставлять более скромный, но более глубокий эпос, частично под влиянием собственного опыта.
В предисловии к «Ночному полету» Андре Жид цитирует письмо Антуана его кузине Ивонне Лестранж, направленное из Кап-Джуби за год или два до этого, с описанием рискованного восстановления «бреге»: «Впервые я слышал пули, завывающие над моей головой. Я теперь знаю, что я гораздо спокойнее, нежели мавританцы. Но я также понял и то, что всегда озадачивало меня: почему Платон (или Аристотель?) относит храбрость к самому низкому разряду добродетелей. Это – не соединение очень симпатичных чувств: легкий гнев, оттенок тщеславия, много упорства и вульгарных спортивных острых ощущений. Прежде всего, возвеличивание физической силы, хотя это действительно не имеет никакого отношения к этому. Один складывает руки на груди, расстегнув рубашку, и делает глубокий вдох. Да, это довольно приятно. Когда это случается ночью, каждый ощущает дополнительно, что поучаствовал в некой большой буффонаде. Никогда снова я не смогу восхититься человеком, который только храбр».
Любопытно видеть, как Платон восходит, словно луна, над пейзажем размышлений Сент-Экса и начинают тускнеть сияющие прежде метеоры Ницше. Еще любопытнее, что именно эта цитата из «Бегства» – работы немолодого Платона – фигурирует в «Предательстве просвещенных» Жюльена Банда. Этот яростный критический анализ сначала появился в 1927 году и немедленно разворошил осиное гнездо во французских интеллектуальных кругах. Меня очень бы это удивило, если бы не фигурировало среди книг, которые Сент-Экс продолжал просить прислать ему своих друзей и семью в течение тех одиноких месяцев в Африке.
Банда выступал со своей известной резкой критикой, нападая не на генералов и солдат, для кого война, в конце концов, профессиональное и до какой-то степени законное занятие. Он ополчился на интеллектуалов, на тех, кто имел университетские мантии вместо меча. Ницше, с его возвеличиванием «сверхчеловека»; Жорж Сорель, с его оправданием насилия; Шарль Пеги, глашатай патриотической мистики, которая была законом в себе; и невыразимый Морис Барре, готовый вынуть из ножен свой меч академика (единственная сабля, которой он когда-либо владел) и вскричать на языке, которому, конечно, позавидовал бы герцог площади Торо: «Сыны Франции, вперед! Я готов (с безопасного расстояния в две сотни миль) бороться до последней капли крови! Вот они, «клерикалы», предавшие доверие, которое, в конце концов, должно было защитить цивилизацию от варварства. И если Банда использовал слово «клерикалы», то только потому, что Барре и Пеги, не говоря уж о аббате де Сертийанже, изобразили или изображали из себя защитников христианской цивилизации, проповедуя узконационалистическое кредо, сделавшее возможным скандальную ошибку правосудия, известную как «дело Дрейфуса», и которое теперь вдохновляло гротескное позирование и напыщенный вид Бенито Муссолини и его фашистских поклонников.
Нетрудно вообразить впечатление, которое книга, подобно книге Банда, должна была произвести на такого эмоционального и нравственно беспокойного Антуана де Сент-Экзюпери. Подобно большинству своих современников, он испытывал волнение и трепетал от грома военных барабанов и великолепия развернутых французских флагов. В какое-то мгновение его юношеская экзальтация даже привела к восхвалению героического грохота орудийных выстрелов. Но его семья слишком много страдала от ужасов Первой мировой войны, чтобы Антуан не чувствовал той ужасающей действительности, лежавшей позади всего этого литературного дыма и страстной риторики. Его опыта работы в «Аэропостали» хватило, чтобы понять главное: даже возвышенный героизм Гийоме не может являться высшим проявлением доблести, есть другие проявления храбрости, возможно, даже такие же великие, но менее драматичные и оттого остающиеся почти незамеченными. Андре Жид понял это в Агее, слушая, как его друг Тонио рассказывает о бросающих вызов смерти исследованиях Гийоме в Андах. И он отметил в своем дневнике: «Нечем согреть себя, нечего есть… Ужасное искушение позволить себе упасть и заснуть. Манящая белизна, чувственное оцепенение всех этих снежных полей. Третий день он скользит вниз на дно ущелья, почти насквозь мокрый. Но он все еще сохранил решимость бороться и снова подняться на склон, чтобы просушить себя первыми лучами солнца… Без продовольствия четыре дня. Боясь потерять контроль над своими мыслями, он концентрирует всю силу желания на выборе. Храбрость здесь не рискует ничьей жизнью; наоборот».
В этом заключительном предложении Жид обозначил суть проблемы, хотя и почувствовал необходимость позже добавить предложение или два: «В нашей литературе сегодня больше всего недостает героизма». Фраза эта теперь кажется немного странной, когда задумаешься, что написана она была в 1931 году, накануне одного из самых ужасающих взрывов фальшивого героизма и бравады, когда-либо обрушивавшегося на этот мир. Но правда, на которую Сент-Экзюпери наткнулся при написании «Ночного полета», состоит в том, что существуют разные степени храбрости, как существуют категории любви, и что спектр их от инфракрасного у глупых до ультрафиолетового у возвышенных. Может быть поразительна одинокая борьба пилота, такого, как Фабьен, но еще поразительнее стоическая сила духа и настойчивость Ривьера (в ком кто-то узнает Дора или Гийоме). Обе формы должны быть найдены в «Ночном полете», являющимся в действительности хвалебным гимном предприятию в апогее его деятельности, но который был издан – жестокий виток хронологии, – только когда компания, потеряв нерв и опору, подобно Фабьену, рухнула вниз… в колодец темноты.