Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слон протянул хобот, цапнул пальцами за край газетного кулька и механически ловким движением кинул его себе под нос — туда, где был его малый, будто запухший рот. Даже и челюсти, кажется, не шевельнулись, — просто поехал кулек, как по конвейеру, в бездонный резервуар невеселого живота.
Слон не моргнул, не забормотал. Как будто он тебе услугу оказал, помог избавиться от лишней вещи, от не-удобного положения. Стоит, молчит» Будто не над ним это смеется вся толпа.
…Те девочки в шубках стали взрослыми. Того и гляди, самим вскоре надо будет вести своих «вкусненьких» к запертым в клетках зверям. Тогда, конечно, они снова вспомнят о том далеком послевоенном мешочке с никчемными сухофруктами. Вспомнят немного по-иному, чем до сих пор.
Они выросли, а отец соответственно постарел и стал, кажется, менее сентиментальным. Может, пока, до внуков.
Человеку иногда вспоминаются маленькие слоновьи глаза…
ГЛЯДИТЕ НА ТРАВУ
Перевод А. Островского
На солнечно-искристом снежном сугробе сидит и время от времени гавкает щенок. За ним, поодаль и как бы в яме, виден серый треугольник торца одинокого на пустой усадьбе погреба. Над погребом — солнце. То, что лишь светит и не поднимается высоко.
Декабрь. Год сорок третий.
Какая давнина — почти четверть века прошло.
И пустяковина такая — на снежном сугробе щенок…
…Его ребячий радостный брёх я слышу сквозь гул и дребезжание небольшого, видавшего виды автобуса, который ползет по гравийке, с надоедливым, упрямым старанием пересчитывая ямы и ямки.
Рядом со мной долдонит сосед по сиденью. Он подвыпил, смел и общителен, слюна так и брызжет. Небритая морда. Еще румяная. Видно, не только от перекуски в райцентре. Хотя и в годах он, мне кажется, очень давно, этот хромой здоровяк, — с тех пор, как я ходил в их деревню в школу.
Зачем же так грубо о человеке: «небритая морда»?..
Мы только что встретились с ним в ресторане и там же только что расстались с его односельчанами. Воскресенье, они посидят: надо добрать. Втроем. Знакомы мне еще со школьной скамьи и чужие уже целую вечность.
Когда я вошел в ресторан, они смутили меня радушной, пьяной разноголосицей:
— Зачем тебе в буфет? Что, у нас не та же самая?
— Браток, добавим! Девушка, сюда!
— Ну, ты не сядешь, известно!
Один из них, Сметана, который когда-то в школе умел не только ходить, но и бегать на руках, даже сказал, кивнул на мой корреспондентский аппарат:
— Снял бы нас, Васька Андреевич! Хоть отрицательных!
Неожиданная встреча была так неприятна, что я и пива не выпил в буфете, только взял не очень нужные мне сигареты, лишь бы поскорей выбраться из духоты и галдежа на улицу.
— Оно, конечно, товарищ Зенько, это вам не компания. Хотя, как вы и сами не хуже меня знаете, и в полиции были разные. Иные там…
Хромой сел рядом со мной, будто бы просто занял свободное место. И заговорил первый, как те трое, осмелев от чарки. С ним я уже встречался несколько раз после войны, но он лишь здоровался со мной, даже шапку снимал с какой-то фальшивой, подчеркнутой и униженной предупредительностью, однако никогда не заговаривал.
— Вот хоть бы этот Митька Сметана. Скажем, он тоже полицай. Но ведь не первый же он туда пошел! Силой оружия взяли. И эти оба: Вечер и Максимук. Против рожна, товарищ Зенько, не попрешь. Каждая власть…
Сосед мне неприятен. Молчал бы он лучше, а я бы глядел в окно. Рожь цветет, ходит волнами, столько зелени вокруг. «Глядите на траву — пускай на зеленом отдохнут глаза». Вспоминается давнее, из предвоенной еще службы в армии: слова сержанта на стрельбище. Глаза уже приустали за эти годы. И сердцу хорошо бы отдохнуть и успокоиться. После тревог, перед тревогами. Дорога успокаивает. Вот только он, черт его знает зачем, бубнит давно уже мне известное…
В их большой деревне, которая благодаря церкви и двум-трем лавкам издавна привыкла считать себя местечком, во время оккупации стоял фашистский гарнизон. «Сила оружия» была поначалу у тех двух немецких жандармов, что приехали в это… ну пускай местечко из районного городка. Что-то сразу, в июле сорок первого. Они уже, впрочем, были не одни, оккупанты, а с помощниками. Два полицая и переводчик. Полицаи еще ходили в своей одежде, только неуклюже подпоясанные поверх пиджаков патронташами, с белыми повязками на рукавах, и назывались «службой порядка». Один из них местечку был знаком: шофер Нашóра, тот, что возил председателя райсовета. Переводчика тоже признали: Шлемы-телятника сын, который учился на адвоката. Он был, само собой, без винтовки, с желтыми заплатками на груди и на спине, и все словно ждал, с какой стороны ударят, хотя оглянуться боялся. И когда говорил, и когда молчал.
— Кто у нас пошел тогда сразу в полицию? Первым — Басалай, Алены Конашевой байстрючок. Сами, товарищ Зенько, не хуже меня знаете — голодранец и воришка на все местечко. Ему убить, украсть, поджечь — что нам с вами воды в жару напиться. А Гусакович, тот же в советской милиции служил, так забоялся, что активист, прицепятся немцы, тоже записался тогда. Оно, коли подумать, разве ж мог кто ожидать, что будет столько крови. А порядок…
Гусаковича летом сорок третьего, тогда он был уже комендантом, наши хлопцы сняли с велосипеда среди бела дня в двух километрах от гарнизона. Без шапки ехал, кудрявый, с автоматом на груди. За ним — пятнадцать подчиненных. Веселые, смелые все, победители. На днях закончилась блокада пущи, и партизанские деревни на подступах к ней были до крови растоптаны сапогами, копытами, гусеницами танкеток, умолкли и почернели от огня. И партизаны затихли наконец: кого ж тут бояться?.. Гусаковичу, как самому заслуженному, даже с медалью на черном мундире, досталась первая, сигнальная очередь. Хватило там на всех пятнадцать…
— А потом первые стали брать других, для компании. Кого уговорами, а кого так и силой. Вот как моего Сережку. Вы же сами, товарищ Зенько, не хуже моего знаете.