Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда люди часто задавали себе вопрос, почему император и в самом деле не воспользовался победой, а согласился на мир после этого сражения; желание уменьшить количество пролитых слез, указанное в «Мониторе» в качестве причины, конечно, не могло быть истинным мотивом его сдержанности. Можно ли предположить, что день Аустерлица стоил Бонапарту слишком дорого и он не желал рискнуть еще раз подобным днем, а русская армия была уж не так совершенно разбита, как ему хотелось бы верить? Или, может быть, и на этот раз было верно то, что он сказал сам, когда его спросили, почему он приостановил победное шествие после трактата в Леобене: «Дело в том, что я играл в двадцать один и остановился на двадцати»?.. Можно ли думать, что Бонапарт, став императором всего год назад, еще не решался жертвовать кровью народов, как он это делал позднее? Или, доверяя вполне Талейрану, охотнее уступал умеренной политике своего министра? Может быть, он считал, что эта кампания более ослабила австрийское могущество, чем это было на самом деле; ему случалось говорить по возвращении в Мюнхен: «Я оставил слишком много подданных императору Францу».
Каковы бы ни были его мотивы, нужно поставить ему в заслугу эту умеренность, которую он сумел сохранить среди армии, разгоряченной победой и исполненной в эту минуту рвения продолжать войну. Маршалы и все офицеры, окружавшие императора, старались побудить его продолжать кампанию: уверенные в постоянных победах, они требовали новых сражений и, колебля намерения своего вождя, причиняли Талейрану все те затруднения, которые он предвидел.
Министр, посланный в главную квартиру, вынужден был бороться с настроением армии. Один он стоял за то, что надо заключить мир, что австрийское мужество необходимо для европейского равновесия. С этого времени он часто повторял: «Ослабив силы центра, как помешаете вы флангам, например, русским, броситься на центр?» Ему возражали, ссылаясь на частные интересы, на личные ненасытные желания воспользоваться всеми выгодами продолжения войны, а некоторые, довольно хорошо знавшие характер императора, говорили: «Если мы не закончим сразу этого дела, вы увидите, что позднее мы начнем новую кампанию».
Что касается императора, то, возбуждаемый столь различными мнениями и прежней любовью к битвам, раздраженный вечным недоверием, он иногда подозревал Талейрана в том, что он, быть может, находится в сношениях с австрийским министром и жертвует ему интересами Франции. Талейран отвечал с твердостью, которую всегда проявлял в важных делах, придя к определенному мнению: «Вы ошибаетесь. Именно интересам Франции я хочу пожертвовать интересами ваших генералов, с которыми не считаюсь. Подумайте о том, что вы уничтожаете себя, рассуждая подобно им; вы стоите достаточно высоко, чтобы быть не только военным». Этот способ возвышать Бонапарта, уничтожая его прежних сотоварищей по оружию, льстил императору, и таким ловким способом Талейрану удавалось достигать своей цели.
Наконец он уговорил императора послать его в Пресбург, где должны были проходить переговоры; но что странно и даже, может быть, небывало, – это то, что император, давая Талейрану полномочия для заключения трактата, не побоялся сам обмануть его и доставить таким образом наибольшие затруднения, какие когда-либо испытал тот, кто вел переговоры.
Во время переговоров двух императоров после сражения Франц согласился отдать Венецию, но просил, чтобы Тироль, большая часть которого была завоевана Массена, был ему возвращен. Император, несмотря на все свое самообладание, несколько смущенный и как бы смягченный присутствием этого побежденного государя, сам обсуждая свои интересы на поле битвы, еще покрытом его подданными, принесенными в жертву ради него, не мог оставаться непоколебимым. Он согласился отдать Тироль. Но как только свидание закончилось, он раскаялся в этом и, передавая Талейрану подробности принятых условий, скрыл от него все, что касалось этой провинции.
После отъезда своего министра в Пресбург император возвратился в Вену в Шенбруннский дворец. Здесь он занялся смотром армии, восстанавливал понесенные потери, реформируя корпуса по мере того, как они подвергались осмотру. Гордый и удовлетворенный кампанией, он ко всем относился тогда довольно добродушно, хорошо обращался со своим двором и охотно описывал чудеса этой войны.
Только одно порой вызывало у императора проблески неудовольствия: он удивился, как мало впечатления производило его присутствие на жителей Вены и как трудно ему привлечь их к себе, хотя он приглашал их на представления и обеды во дворец, в котором жил. Бонапарт искренне удивлялся их привязанности к побежденному государю, стоящему гораздо ниже его. Однажды он говорил об этом довольно откровенно Ремюза: «Вы провели некоторое время в Вене, вы могли их наблюдать. Какой это странный народ, как бы нечувствительный к славе и неудачам». Ремюза, который с большим уважением отнесся к преданному и привязчивому характеру венцев, начал хвалить их, отвечая императору и описывая их преданность своему государю.
– Однако, – продолжал Бонапарт, – говорили же они обо мне! Что они думают?
– Ваше величество, – отвечал Ремюза, – они говорят: «Император Наполеон – великий человек, это правда, но наш император бесконечно добр, и мы можем любить только его».
Эти чувства, сохранившиеся в несчастье, не могли быть поняты человеком, который ценил только успех. Когда Бонапарт узнал, по возвращении в Париж, о трогательной встрече, устроенной жителями Вены своему побежденному императору, он воскликнул: «Что за народ! Если бы я подобным образом возвращался в Париж, меня, конечно, встретили бы иначе».
Через несколько дней после возвращения императора вдруг возвратился и Талейран, что вызвало всеобщее удивление. Австрийские министры в Пресбурге сказали ему, конечно, о Тироле, и, принужденный признать, что не имеет никаких инструкций по этому поводу, он явился за этими инструкциями очень недовольный, видя себя обманутым[84]. Когда он сказал об этом императору, тот ответил, что в минуту любезности, о которой сожалеет, он согласился исполнить просьбу императора Франца, но твердо решил не держать слова. Ремюза, который в то время часто виделся с Талейраном, говорил мне, что Талейран был действительно возмущен. Он не только предвидел возобновление войны, но признавал, что французский кабинет запятнал себя вероломством, стыд которого частично падал на него. Его поездка в Пресбург становилась смешной, показывая, как мало влияния имел он на своего господина, и разрушила бы его личный авторитет, который он всегда старался поддерживать в Европе.
Маршалы снова начали призывать к войне. Мюрат, Бертье, Маре – все эти льстецы императора, видя, в какую сторону он склоняется, толкали его к тому, что называли «славой». Талейран переносил упреки со всех сторон и часто с горечью говорил моему мужу: «Вы один дружески относитесь ко мне; кажется, немного надо, чтобы все эти люди считали меня за изменника». Его поведение, его терпение в это время делают ему бесконечную честь. Он достиг наконец того, что император признал необходимым заключить мир, и, получив от него желаемое слово, хоть и не добившись возвращения Тироля, уехал в Пресбург во второй раз, более довольный. Прощаясь, он сказал Ремюза: «Я улажу дело Тироля и сумею теперь заставить императора заключить мир, пусть и помимо его желания».