Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я сказал лишь, что ты сам волен выбрать жизнь или смерть, — ответил гадальщик и чуть помолчав негромко добавил. — Не только чужую, но и свою.
Идрис поднял на гадальщика глаза, сдвинул брови, подался вперёд. Его взгляд был мрачен и тяжёл, словно вода в реке поздней осенью. Казалось, он хотел наползти, согнуть, придавить гадальщика к полу, к земле. Зубы его оскалились. Тонкие ноздри крупного носа с горбинкой порозовели и раздувались нервно.
— Я не знаю, кто ты. Но ты — смелый человек. Ты не испугался сказать мне, что думаешь, — произнёс он, разделяя каждое слово.
— Я всегда говорю то, что думаю. И никогда не говорю того, чего нет в моих мыслях.
— Кто ты по нации?
— Тебе есть разница? Ведь салафиты не признают наций. Они весь мир делят на кафиров, мунафиков и истинных мусульман.
— Всё равно. Я хочу знать.
— В Грузии меня звали леком, в Армении — йезидом, в Иране — гебром, а здесь — хажаром. Выбирай сам, что больше нравится.
— Но где твоя родина? Где твоя земля?
— Моя родина там, где есть добрые люди. А они есть везде.
— Даже здесь?
— Да. И здесь тоже.
— Сколько ты хочешь?
— За что?
— За своё гадание?
— Я не жаден до денег. И буду рад, если до тебя дойдут мои слова.
Идрис снова начал перебирать чётки. Рябой, до этого неподвижно и безмолвно сидевший в углу, вдруг поднялся на ноги и тихо произнёс ему что-то на ухо.
Бородатый неторопливо встал:
— Хорошо, гадальщик. Несколько дней ты посидишь здесь. Тебя будут кормить и поить. Не бойся — никто не тронет тебя и пальцем, отвечаю. Посмотрим, много ли правды в твоих предсказаниях. Если оно не сбудется, то, когда вернусь, я пристрелю тебя лично как обманщика, язычника и идолопоклонника. Но если ты окажешься прав, то тебя отпустят. Я даю слово.
Он говорил, не спеша, с полным осознанием своей силы. Взгляд снова сделался властным и надменным.
Закончив, Идрис слегка кивнул рябому. Тот, закинув автомат на плечо, легко подхватил худое, тщедушное тело гадальщика своей могучей, покрытой густыми чёрными волосами ручищей, и потащил его наружу, прочь из землянки.
Несколько дней гадальщик просидел в старом, полузасыпанном блиндаже. Его не связывали и не заковывали в цепи — всё равно убежать он не мог. Гадальщику бросили туда старый спальный мешок, прожженный в нескольких местах. Он расстелил его на земле и долгими часами сидел почти неподвижно, прислонившись спиной к земляной стенке. Когда он шевелился, чтобы переменить позу, с неё осыпалась мелкая сухая крошка. Падала на голову, застревала в волосах, забивалась за воротник рубахи. Гадальщик морщился и тряс головой, запуская тонкие пальцы в свою густую копну чёрных, давно нечёсаных волос.
По вечерам он слышал снаружи шаги, приглушённые голоса. Бренчала гитара, и в землянке чей-то высокий гнусавый голос, слегка фальшивя, выводил протяжный заунывный мотив:
Мерно шагая вдали,
Объят предрассветною мглой,
Караван Хаджи-Али
Шагает в свой край родной.
К нам караван тот идёт
Из знойной страны Пакистан.
Белые тюки везёт,
В тюках кашгарский план.
Певец завывал тоскливо, давя слезу. Несколько человек подтягивало вполголоса:
Сам караванщик сидит
С длинным кальяном в зубах.
Короткие ноги поджав,
Качается на двух горбах.
Давно уж померк его взор
Не видит он солнца восход.
И лишь на рваный халат его
Мерно слеза упадёт.
Гадальщик слегка покривился. Он не любил эту старую дворовую песню. А певец, перебирая струны, затягивал уже другую:
Курильщику трудно без плана.
Слезятся в глазах миражи.
Идёт караван из Ирана
И много везёт анаши.
«Душистый план!» — ударил он по струнам, взвыв гнусаво. Припев подхватили несколько глоток. Песня полилась дальше.
Утром ему приносили еду: буханку хлеба, открытую банку консервов и пластиковую бутылку с водой. Молодой веснушчатый парень с поломанными ушами, смятыми в уродливые бесформенные вареники, клал хлеб на спальный мешок, ставил за землю бутылку с водой и консервную банку, из которой торчала погнутая алюминиевая ложка.
— На, покушай, — говорил он грубоватым, юношеским голосом с резким акцентом.
— Спасибо, — неизменно отвечал гадальщик, не притрагиваясь, однако, к еде.
— Кушай, давай, — настаивал парень. — И так худой весь — одна кожа да кости.
— Я питаюсь не хлебом, но истиной.
— Э, хлеб тоже нужен, — отвечал тот озадаченно. — Без него ты как истину сможешь понять? Это же есть, голова работать не будет.
Гадальщик отщипывал от буханки небольшой кусочек, макал его в консервы (чаще всего это была жареная килька в томате), медленно прожёвывал и запивал большим глотком воды.
— Спасибо, я сыт.
Парень качал головой и уходил.
Так прошло четыре дня. Ни Идрис, ни рябой не появлялись. В блиндаж спускался только веснушчатый парень, чтобы принести еды. Он относился к гадальщику с почтением и даже некоторой боязнью. Говорил спокойно, никогда не повышая голоса.
Однажды парень спросил:
— Э, а ты правда гадаешь хорошо?
— Правда, — ответил гадальщик.
Парень присел на корточки и закусил губу.
— А ты откуда это всё знаешь?
— Что именно?
— Ну, это — будущее.
— Будущего не знает никто. Я лишь гадаю, что может быть, а чего нет.
— А у меня что может быть?
Гадальщик небрежно бросил зары прямо на земляной пол. Выпало «шесть — один».
— Это решать тебе самому. Если ты останешься здесь, то тебе суждено стать шахидом. Если вернёшься домой, то шахидами станут другие.
Парень, набычившись, туповато глянул на него исподлобья, потом опустил голову, сплюнул длинной слюной и тут же растёр плевок ногой по земле.
— Чё, всё?
— Нет. Но для тебя — самое главное.
— Э, фигня всё это! — сказал он досадливо и мотнул головой. — В Аллаха надо верить, а не в гадание.
— Зачем же ты тогда меня спросил?
— Ну, просто. Есть же, «ха-ха» поймать хотел, — парень пренебрежительно осклабился, но натянуто, искусственно.
Потом он поднялся на ноги и ушёл.
В ночь на пятый день лагерь неожиданно всполошился. Раздались нервные, возбуждённые голоса, треск раций, грязная, гортанная ругань. Проснувшись в блиндаже, гадальщик слышал шум и глухой топот ног по поляне.