Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словно в лесу.
Глухом таком русском лесу… который называется «чаша». Нет, не «чаша» – «чашша» он называется, да и неважно, как называется! Транслит. Translit. На том и закончился тогда, много лет назад, тот незабываемый разговор.
А вот прямо сейчас – голова у Курта болела. Он уже и панодил выпил, и кодимагнил… Плюнул, налил себе кофе, белый халат накинул махровый, знобит, стал в окно смотреть: нет, ну до чего ж тут унылый вид из окна-то! Крыши домов видны, госпиталь виден – во-о-он, красный огонек мерцает, это для вертолета, если на вертолете кого-нибудь доставят: на крышу, значит, а там – на носилки, ну и вниз, в преисподнюю самого госпиталя… Веселенький ход мыслей, ничего не скажешь.
Курт вспомнил Ютландию: ах, то ли дело, господа! В окна чуть ли не рыбы хвостами били, выйдешь на балкон – весь порт как на ладони, чайки (хоть и неприятные птицы, не было у него среди них больших друзей), корабли… он постепенно научился узнавать корабли, как-то они там назывались каждый – да вот, забылось. «Бред, ни одного названия не помню!» – сказал он себе, и захотелось ему плакать, даже слезы уже выступили, но он не плакал, он смотрел в свои слезы, как в бинокль, и видел порт, чаек (Бог с ними, пусть), корабли, да… и – секундочку – различал названия, кто тут говорит, что он их забыл, ничего он не забыл!
Да, он человек-который-был-четвергом, но и по четвергам случаются дорогие воспоминания.
Зазвонил телефон: Курт-это-Кит-сними-трубку-я-знаю-что-ты-не-находишься-в-Ютландии!
Он снова посмотрел в окно и усмехнулся: как же не в Ютландии, когда в Ютландии? Во-о-он корабль – и мы с ним знакомы… это «Svea Viking»: привет-привет, «Svea Viking», давненько не видели-и-ись!
И вдруг – мысль, короткая, ясная и неуместная: Rex Basilorum – это никакой не архонт-басилевс, это Царь царей, очевидно же! Schnipp-schnapp-schnorrum-Царь-царей… вот. И – ничегошеньки не понятно.
Далеко не удивительно, что два человека – да хотя бы и сто, и тысяча человек – носят имя Карл Мюллер. Но если оба вдобавок собираются в одной и той же компании или открывают адвокатские практики в одном и том же городе, на помощь призываются римские цифры, один и два. А посадят кого-то из карлов мюллеров в тюрьму за убийство с ограблением – дюжина прочих носителей этого имени тут же спешит сделать заявление через газету: мы, дескать, не только не то же самое лицо, но даже и не родственники убийцы и грабителя, так что продолжайте и дальше доверять нам как себе, поскольку мы-το не убили ни единого человека.
Впрочем, я мог бы поделиться и случаями еще более странных совпадений – тех, с которыми встречался сам. Например, прибыв однажды в Таормину в необычное для меня время, я оказался единственным постояльцем большой гостиницы (поганое, кстати, ощущение, когда посетитель, затерянный в огромном зале ресторана, ежедневно вынужден в одиночестве заглатывать пищу и когда даже официанта приходится выколдовывать из пустоты постукиванием вилки о край тарелки), пока наконец не прибыл второй постоялец – господин моего возраста. Будучи поселенным по соседству, он должен был делить со мной просторный балкон, на который выходили двери наших номеров, но это еще не самое удивительное – самое удивительное в том, как он в первый вечер представился мне, сказав: «Моя фамилия Рот», – после чего я, уже предвкушая комичность ситуации, серьезно и сдержанно поклонился ему и тоже сказал: «Рот», – растягивая удовольствие от наслаждения предлагаемыми обстоятельствами. «Именно, Рот», – дружелюбно произнес господин, явно ничего не подозревая: он, понятно, всего лишь подтверждал тот факт, что я понял его правильно. Я дал ему время еще немножко помучиться, и в конце концов он, уже несколько раздраженный, побуквенно написал мне свою фамилию, только после этого комедия ошибок разрешилась нашим с ним смехом.
А однажды случилось мне постоять у моего собственного надгробия: жутковатое ощущение, должен сказать. Одетые в траур, мы хоронили одного из друзей и образовали очень широкий круг возле его могилы: некоторым из нас даже пришлось наступать на соседние участки. И тогда я увидел, что на могильной плите, к которой я прислонился, стояла надпись: Доктор Ойген Рот. А поскольку, если верить адресной книге, я – среди доброй сотни соотечественников, носящих фамилию Рот, – единственный доктор и единственный Ойген, это меня, мягко говоря, задело…
Так чего ты боишься, Торульф?
Вопрос этот Торульф задал себе самому – напрямик, на горной тропе. И вслух ответил: я боюсь всего.
Его собственная мистика покоилась – хоть и довольно беспокойно покоилась – на том, что она не касалась преобразования людей. Она касалась преобразования слов – преобразования слов в события. В этих событиях, понятное дело, участвовали и люди, но влияние здесь шло только в одну сторону: от слова к событию, от события к человеку.
В событиях заложена логика слов, говорила его мистика. Рождение человека предполагает… значит, как это по порядку… рост человека, взросление человека, старение человека, умирание человека, новое рождение человека – и опять вперед, по цепочке слов: только вперед, никогда – вбок. Ему всегда было смешно слышать заявления вроде мы-в-ответе-за… – мы ни за что не в ответе. Есть вербальный сценарий – и есть действующие лица, каждый раз требующие исполнителей, которые могут быть либо более или менее строптивыми, либо более или менее податливыми, но ни один исполнитель не в силах изменить сценарий, ибо сценарии пишутся не здесь. И туда, где пишутся сценарии, где действующим лицам даются имена и где закладываются отношения между ними, нет доступа исполнителям. Исполнитель, задумавший сломать сценарий, ломает лишь самого себя… тогда на место соответствующего действующего лица просто назначается новый исполнитель, менее революционный и более уважительный к правилу целостности. Ибо правило целостности есть единственное правило, управляющее всем вокруг. И ни один волос не упадет с головы… – дальше понятно.
Торульф не был особенно религиозным человеком – в том смысле, что его, вообще говоря, никогда особенно не интересовал главный режиссер: не моего ума дело, – любил говорить Торульф. Его интересовал только сам сценарий, и Торульфу казалось, что постепенно он уже изучил все его перипетии и может худо-бедно ориентироваться в нем. За этим, полагал Торульф, он и жил свою жизнь: разобраться в сценарии, чтобы заранее знать содержание следующей сцены. Исполнить ее можно было по-разному, единственное, что запрещено, – это исполнить ее вопреки сценарию. То есть, одного и того же результата допустимо было добиться смехом или слезами, бунтом или покорностью, самостоятельно или с чьей-то помощью… Торульф, с почтением кивая на буддизм, считал себя кем-то вроде адептов прямого пути – человеком, принимающим вызов судьбы и не тратящим время на обременительные тактики. Он понимал, когда долгий плач имело смысл заменить коротким смешком, продолжительный приступ смеха – одной-единственной слезой, годы покорности – дерзким сиюминутным решением, многолетнюю активность – мигом кротости… Если цель каждого действующего лица – держать сценарий, тогда… тогда сценария лучше не раскачивать.
Торульф знал за собой одну большую слабость: он презирал терпение как тактику поведения. Проявление терпеливости было для него свидетельством глупости, свидетельством незнания или непонимания сценария, то есть свидетельством неподготовленности к жизни и, в конечном счете – порчи материала бытия. Он приучил себя думать, что благодеяние и грех суть равноправные тактики личности, если кратчайшим путем ведут ее к совершенству. Он приучил себя не судить о поступке ни по его моральной подоплеке, ни по описывающим этот поступок словам. Он приучил себя, наконец, понимать высокий смысл любого тактического решения, обеспечивающего соблюдение правила целостности. Несмотря на кажущуюся небезупречность этой философии – или этой мистики, – Торульф находил ей, по крайней мере, одно серьезное оправдание: данная философия, или мистика, определяла его и только его отношение к жизни и не предназначалась для пропаганды. Он понимал, что, попав в неправильные руки, система его взглядов отнюдь не обязательно дала бы положительный результат. Потому и учеников никаких сроду не заводил, а наедине с собой даже не считал возможным передачу своей мистики кому-нибудь еще, рассматривая ее как продукт сугубо индивидуального пользования. До тех пор, пока в жизни его не возник Эйто… По всем признакам, его привлекала только и исключительно Торульфова мистика.