Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Трое их, четверо… Шурка Шпагин! Не с добром они…
– Миша, не надо, не задевай их! – говорю я.
– Вы, Ася, не знаете их, – отвечает уклончиво Дубец; его некрасивое удалое лицо – сумрачно. Гарька отвернулся к реке.
Лида Зябкина спит, головой на моих коленях. Лодка приближается; в очки вижу несколько голов. Все тихо. Лодка – напротив нас. Вдруг раздается с нее, по реке, звонко, голос насмешливый, дерзкий. И хохот. Я не поняла слов. Но как удивилась: как будто Барон с цепи, пес Добротворских, сорвались с бугра Мишка Дубец и Гарька, нагибаются – горстью камни – и, изогнувшись всем телом, ловко, как в Музее папином метатели диска, швыряют они их, мечут в лодку! Молча, вместо ответа! А я кричу на них, возмущенная, бегу, хочу вырвать у них камни…
– Перестаньте же, убить можете!.. Что с вами?
– А им так и надо… – обертывает ко мне пылающее лицо Гаря.
– Пусть мурло свое держат в другой раз! – кричит Мишка Дубец, и град камней летит через воду – недолет, перелет…
– Попало! – Разом, как по команде, оба бросают камни: с лодки крик, она поворачивает… И на мое сердитое: «Что вы сделали? За что их?» – в два голоса:
– Вы ведь не знаете, Ася, что они кричали! Да вам и не надо знать… В другой раз не полезут…
Мне давно говорили о братьях Успенских с Воскресенской горы – Шуре и Сереже, чья мать, Надежда Даниловна, с симпатией обо мне отзывалась и иначе не именовала меня, как «атаман».
А раз атаман – значит, шайка? Братья стали приходить к нам. Семнадцатилетний Шура Успенский! Вот он сходит со своего далекого Воскресенского холма и приближается к подножью нашей горы медленно – нерешительно? – но неуклонно. Почему боишься человека, уже ставшего частью твоей жизни? Смуглость, пристальный взгляд, застенчивая улыбка. Дружба крепнет с первого дня. И все дни до отъезда в Калугу в гимназию он приходит к нам. Его несколько язвительный ум и печаль, с ним идущая (может быть, он – революционер?), полнят мои вечера каким-то драгоценным волненьем!
Наша шайка едет на лодке – пикником, набрав на книжку в лавке Позднякова в Тарусе баранок, пряников, мармелад с шоколадом, в «светлых», как зовет серебряные Лида Шпагина, бумажках, и мы едем вверх по Оке, к Велегову, к Улаю, – там, на другом берегу, далеко, будем пить чай.
Август. Желтые листики, свежий ветерок. По глади реки – сизая хмурь, первые звезды. Пир – позади, теперь – песни, мальчишески-девический хор. Как он звонок, хрустален по воде, а горит как костер навстречу – перебивают! – звукам духовой музыки…
А плоты плывут, плотогоны зажгли огоньки, они отражаются в струях – столбиками. Луна подымает, незаметно, все выше, свой шар, а полушар неба темнеет и обнимает землю. Шура встал, бросил весла. Сережа садится грести, гребет и Дубец.
Как последние дни тяжелы! Как не можешь понять, почему раньше не подружились? Жили рядом – не виделись, друг друга боялись!
Осень 1909 года была из чистого золота. Эфир неба от синевы был лилов. Глаза – пировали. Это был праздник природы! Когда я выходила на бугорок навстречу девочкам и ребятам, верней, сбегала к ним сверху, из золота нашей березово-тополиной рощи, было что-то подобное опьянению. Но ведь только такая щедрость земли и неба могла затопить хоть частью пыланье разлуки – уехала часть нашей шайки… Потому и полны золотых россыпей ветки, холмы – утешают!
Все в Тарусе знали Маню Е-цову и Мишу Д-сова. Они давно-давно уже ходят вместе, все любуются этой парой. Маня – тоненькая, в сиянье каштановых кудрей, связанных лентой, Миша – белокур, тонок, застенчив. Они так хороши вместе! И вдруг… Миша уехал учиться, и Маня стала ходить в обществе усатого ротмистра! Мы – четыре девочки – вознегодовали. И далеко над Тарусой, где в рощах за домом Добротворских было устроено гулянье, пошли следом за возмутившей нас парой, решив устыдить Маню. Мы шли – и громко, я дерзче всех, называли имя ею покинутого, а может, простерли свое вмешательство и дальше, потому что вдруг взбешенный ротмистр, оглянувшись, крикнул нам какую-то угрозу Мы вспыхнули, чуть поотстали, но не совсем сдались, а шли за злополучной парой поодаль, как Манина совесть. Однако на таком расстоянии, чтобы ее кавалер не мог сделать попытки расправиться с нами, как он грубо обещал. От него ли, нами задетого, пошел обо мне слух, что я с моими кострами и ребятами сожгла будто бы на лугу – стог сена? Слух был дурен, опасен, и было трудно защитить себя. Защитил меня стог – не сгоревший. Связан ли был этот случай с тем, что действительно произошло? Темным вечером мы – Дубец, Гарька, Ленька, Пудель, Молокососик и я – жгли костер – далеко на лугу, у сосен. Он уже догорал. Как вдруг кто-то из ребят вскочил, озираясь. За ним встали и мы… Над лесом, в стороне Тарусы, что-то странно светлело и вспыхивало.
– Пожар! – крикнул кто-то, и, как по команде, мы бросились затаптывать угли костра. Забросав их землей, убедясь, что угли потухли, мы пустились бежать. Когда после долгого бега по изгибу дороги мы вылетели на луг, пламя взвивалось над холмом нашей дачи.
– Дача горит! – охнул кто-то из нас. Мы утроили силы. Как мы бежали! И на бегу я, захлебнувшись горем и бегом, отдавала распоряжения:
– Если еще можно войти наверх, в мою комнату, – хватайте только ящик стола – там мои дневники, Маринины письма, ее новые стихи (я задыхалась), или прямо в окно кидайте весь стол!
– В сад! Папы, Андрея нет, в Москве…
Как мы бежали! Как мы могли так бежать? Но и я бы, кажется, не побоялась огня! Дача, родная дача!
– Фу-ты… Стоп! – вдруг крикнул кто-то из них и стал, тяжело дыша, – не дача горит – дальше! В Тарусе!..
Ох, как отлегло от души! Мы бежали и шли, а пожар отступал. Горел сарай – за Тарусой. Мы дошли туда далеко за полночь. Роща была освещена почти дневным светом.
Пожарники очень старались, но и пожар старался вовсю, а колодец был далеко. Мальчишки бросились помогать. Головни летели, искры сыпались, близ висящие ветки трещали, свертываясь, как от мороза. Долго простояла я с девочками – вся Таруса была тут, – до света. Сарай с сеном сгорел.
…Тайна памяти! Точно нажатая пружина шкатулки подалась, и я вдруг вспомнила, как это все было: именно в этот день в Тарусу прибыл калужский губернатор, князь (Горчаков? Голицын?), имя угасло в памяти – громкое. Он въехал как раз по той дороге, от Истомина, где сейчас горело. Тарусские власти, предупрежденные о его приезде, построили у въезда на Калужскую улицу высокую арку, украсили ее зеленью и цветами, задан был богатый обед. Был также и торжественный смотр пожарников. Надо же было, после стольких волнений, отойдя ко сну, быть поднятыми ночью (все власти!) этим неладным сараем, кто его знает отчего загоревшимся… И надо же было ему стоять так далеко от колодцев… Бедные горе-герои пожарники! Их дружно жалели все. Дружно спорили о виновнике беды. Усталые, мы уже на рассвете пошли назад. Звезды гасли. Арка все еще стояла. (Губернатора мы днем тоже ходили смотреть – высокий, пожилой, бравый – по арке.) Я еле шла от усталости. Мальчики проводили меня домой в волшебном подымавшемся тумане. Ока светлела, разгоралась, отражая близящийся восход.