Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, Костылев, пляши! К тебе гости.
Костылев вытянул голову, тревожно взглянул на тетю Таню, зыркнул на эмалированный, ведерного размера судок, выглядывающий из-под койки. Тетя Таня вскинула руку, как оратор на трибуне, пришлепнула ею воздух.
— Все поняла, Костылев. Можешь не стесняться, мёдочка. Счас накрою газеткой твой персональный унитаз.
Не было в ее словах, в тоне, в психологической окраске голоса чего-то унизительного, неприязненного, был грубоватый, плоский юмор, какого вдоволь в провинции, где грузным, неуклюжим, как полено, словом не брезгуют ни мужчины, ни женщины, все пользуются.
— Кто приехал, тетя Тань? — спросил он, успокаиваясь.
— Доложу, если спасибо скажешь, — сестра залезла в карман халата, извлекла оттуда плоский разлинованный блокнотик с прицепленным к корешку карандашиком, с медвежьей медлительностью добыла из другого кармана очки, навесила их на маленький носик-кнопочку. — Тэ-эк-с, — произнесла с профессорским многозначьем, подцепляя пальцем листики блокнота, просматривая их и с лица и с изнанки, а Костылев все тянул и тянул голову, морщась: вот, тетеря, не могла где-нибудь поближе записать.
— Ну? — произнес он нетерпеливо.
— Не нукай, мёдочка, — окоротила тетя Таня. — Не на Луну летим. Вот, — она прижала пальцем-подушечкой вощеный листик, пошевелила губами, будто заучивая текст, потом прочитала быстро и звучно, как артист с эстрады. — Товарищ Рогов. Товарищ Баушкин, — взглянула на Костылева исподлобья, поверх очков, — это наш поселковский председатель Президиума Верховного Совета...
— Знаю, — перебил Костылев.
— Уж не нажаловался ль ты? Может, плохо кормим?
— Плохо. Но это никакого отношения к Баушкину не имеет.
— Ладно. И-и... Товарищ Старенков. С цветами и подарками. Хватит?
— Хватит.
— Тогда впускаю.
Первым в палате возник бригадир, с дороги не чесанный, блеснул здоровой голубоватостью белков, словно молнию в стенку над костылевской головой вогнал, улыбнулся, раздвигая бороду. Из дремучих зарослей чисто проглянули зубы.
— Старенков, — задавленно пробормотал Костылев.
— Он самый! — проорал бригадир, в один гигантский — только рекорды мира по прыжкам в длину побивать — скок пересек палату, обдал Костылева морозом, папиросным ароматом, крепостью водки, раскинул мозолеватые, фанерно-твердые ладони, спохватившись, убрал их, опустился на колени рядом с кроватью, прижался щекой к мятому простынному боку, засмеялся тоненько, визгливо, как девчонка, которую пощекотали. — Ваанька! Жив, курилка, рыбья голова, капроновые уши! Обормот ты двулапый! Двулапый спереди, двулапый сзади! — пристукнул кулаком по прогнутой кроватной слеге. Под Костылевым тихо дзенькнули панцирные пружины. Распрямился, откуда-то из-под ремня выудил страшноватую, черного стекла бутылку с иностранной наклейкой, махом водрузил на тумбочку.
— «Камю», — улыбнулся Костылев. — У-у-у. Лучший в мире коньяк. Французский.
— Т-точно, — раздвоил бороду Старенков. — Камю на Руси жить хорошо? Камю? А?
— Нам! — Костылев улыбнулся шире: на пороге палаты стоял Рогов, долговязый, как телефонная опора, потный и густо обсыпанный конопушной гречкой, потому что дело уже шло к весне. На бывшем костылевском сменщике был черный, с лунной металлической полоской костюм, еще была слепяще-холодная, какой-то каменной, мраморной или кварцевой белизны рубашка с длинными негнущимися концами воротника, имелся и галстук. В разводах. Из-под роговского локтя выглядывал Баушкин. Он ничуть не изменился, все такой же, полный достоинства, веселый, с глазами-бусинами, по-вороньи зоркими, мудрыми, опытными.
— Здравствуй, Иван, — промямлил Рогов, звонко переступнул с ноги на ногу, словно подкованная лошадь перед прогулкой; Костылев взглянул вниз, на его ноги, и ахнул: мать моя, роговские копыта никак не менее сорок седьмого размера. Ничего себе лапы отрастил! Когда унты да сапоги носил — незаметно было, а в туфлях сразу бросилось в глаза.
— Пить больному можно? — спросил Баушкин.
— Можно, — махнул рукой Старенков, — если пить не будет, в сто лет не вылечится. Проверено.
— А как с этим... Ну, насчет борьбы с пьянством? — спросил Рогов, не покидая своего поста в проеме двери.
— Разве это пьянство? — удивился Старенков. — У нас повод.
— Какой? — поинтересовался Костылев.
— Сейчас узнаешь, — он сделал хитрое, загадочное лицо.
Рогов звонко клацнул подкованными штиблетами, посторонился. В двери показался смущенный, краснолицый и этой своей здоровой багровостью смахивавший на альбиноса Уно Тильк, его волосы обелесели совсем, в глазах застыла торжественность, словно у адмирала перед спуском крейсера на воду. Одет он был, как и Рогов, также подобранно, элегантно, словно собирался на дипломатический прием в посольство: модный костюм из такой же, как и у Рогова, ткани — видно было, что покупали в одном магазине, — только искр поменьше, та же кипень рубашечного полотна, галстук в павлиньих размывах — картинка из журнала этот Уно. Только брюки были коротковаты — попробуй на такого гиганта найти штаны, чтобы они были впору. Все подряд, сколько он ни примеривал, сидели на нем как шортики. Обшлага брюк набухли и отвердели от влаги, на ногах были лаковые, с округлыми, яйцеподобными носами туфли.
— Вы, ребята, что? Фотографироваться в полный рост нарядились? — Костылев поерзал на кровати, чувствуя себя неудобно перед писаными красавцами — неловко даже находиться с ними в одной комнате, выступать в непрезентабельном одеянии, в рубашке с треугольным вырезом, из которого выглядывает незагорелая, с выступающими кулачками ключиц грудь, с мятым, бледным от больничной озабоченности лицом. Он подтянул одеяло к подбородку, выпростал одну руку. — На доску Почета? Иль вас французский посол на коктейль пригласил?
— Не спеши, — обрезал его Старенков, согнул два пальца в кольцо, подул в них как в горловину трубы — новый жест появился, Костылев раньше не замечал. — Знаешь, есть такая присказка: «Поспешишь — людей насмешишь»? Спешка нужна при ловле насекомых и ухаживании за девушками. А?
Уно прошел вперед, вытянул руку, и на пороге появилось нечто белое, огромное, речной утес, закованный в тяжелую сахарную ткань, струями спускающимися книзу. «Дюймовочка!» — узнал Костылев. Дюймовочка в свадебном наряде — пухлотелый «начкадр» со строгими, безжалостными глазами, с неизменным комсомольским значком, приколотым прямо к подвенечному платью. Дюймовочка, заставившая столько страдать бедного Уно. Правда, тот и вида не подавал, что страдает, но, если присмотреться, это было заметно. Костылев натянул одеяло еще выше, на самые уши. Дюймовочка улыбнулась широко, приветливо. Костылев только сейчас разглядел, какая у нее тонкая, нежная кожа и глаза