Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жослен не отвечала. Мне было слышно, как она переложила трубку в другую руку. Я напомнил себе, что надо соблюдать этикет.
– Вы ведь та самая Берле, которая расследовала дело об исчезновении? – уточнил я.
– Эдуар? – спросила она вдруг. Голос ее звучал почти по-матерински.
– Да, – пробубнил я.
Надолго воцарилась тишина.
– В семьдесят первом… – начала она было, но оборвала фразу. – Нет. И вообще. Так не делается.
– Простите, пожалуйста, но нельзя ли мне встретиться с вами? – попросил я.
– Сожалею, – ответила она неожиданно резко. – Я больше не работаю в полиции. Я ушла со службы в семьдесят пятом году.
– Да, но…
– Dites-moi, que désirez-vous savoir au juste?
«Скажите, что вы желаете узнать?» – перевел я для себя на норвежский.
– Если я приеду во Францию, могли бы мы встретиться, чтобы вы рассказали мне обо всем? – спросил я.
– Дело не было раскрыто. Встреча с вами означала бы, что я не соблюдаю служебные инструкции.
Некоторое время я искал подходящие слова.
– Peut-être pas. Mais acceptez-vous de me parler tout de même de cette affaire[69], — заговорил я в надежде, что моя просьба не покажется слишком настойчивой и что француженка все-таки расскажет мне о деле, пусть и нарушив правила.
Жослен Берле кашлянула.
– Когда вы думали приехать во Францию?
Вот оно, подумал я. Теперь все зависит от меня. Скажу, что еду, и придется ехать.
– Да скоро уже, – ответил я вслух. – А вы хорошо помните это дело?
– Помню? Я помню его, словно все произошло… ну, если не вчера, то, во всяком случае, на прошлой неделе.
Ранние заморозки.
По тонкому слою инея я шел через двор к пекарне, чтобы разжечь огонь в каменной печи в подвале. Тонкие осиновые полешки горели быстро и ярко. Сегодня предстоит напечь картофельных лепешек. Гвен нравилось жить такой очищенной от лишнего жизнью. Получать вознаграждение за все, сделанное своими руками. Немножко как на Ансте, где утомительные автобусные поездки в Леруик под проливным дождем вознаграждались новой пластинкой и вечерами в удобном кресле, со сладким чаем. Обозримые задачи, поощрение сразу же, и никто не следит за каждым твоим шагом с трибун.
Я вдруг испугался остаться в одиночестве, стоять перед ржавым противнем и думать о том удивительном времени, когда со мной тут кто-то был.
Я вышел в другую дверь, сбоку, и в нос мне ударил омерзительный запах. В этой комнате стояла большая морозильная камера, где мы хранили мясо. Я чуть приподнял крышку, и через маленькую щелку до меня донеслась такая тошнотворная вонь, что мне показалось, будто я вижу этот запах, исполненный гниения, тяжелый, как чад от подгоревшей пищи. В комнате было темно, и когда я повернул выключатель, ничего не изменилось. Должно быть, перегорели пробки.
Там, в этой вонище, мне и пришла в голову одна мысль.
Письма. Письма Эйнара к матери. В каком месте надежнее всего можно спрятать что-то здесь, на хуторе? Там, куда можно часто ходить, не вызывая подозрений. В морозильнике.
Я прикатил тележку и вытащил камеру наружу. Откинул крышку, чтобы выветрилась вонь.
Гвен подошла, неся кадушку теста для лепешек. Остановилась, потянув носом.
– Чем так воняет?
– Тухлым мясом.
Она стояла с кадушкой в руках и не двигалась с места.
– Теперь понимаю, что он имел в виду.
– Это ты о ком?
– О дедушке. Он рассказывал, что сотни солдат гибли, штурмуя окопы. Их трупы повисали на колючей проволоке и гнили на солнце. Он говорил, что воняло, как от сломавшейся морозильной камеры. Но у нас морозильник никогда не ломался, и я не понимала, что он имеет в виду. А сейчас поняла.
– Ты еще хочешь печь лепешки? – спросил я. – Или бросим это дело?
Гвен посмотрела на меня.
– Хочу. Больше всего на свете я хочу печь лепешки. Только закрой эту крышку.
Я месил тесто, думая о том, как я сам спрятал бы письма. Может быть, сложил бы их в одну большущую пачку, замотал в пластик и крепко-накрепко завязал бечевкой, обложил бы их плоскими камнями, чтобы пачка казалась такой же тяжелой и твердой, как мороженое мясо. И пометил бы как «Лосиное сердце 1967» или что-то вроде того.
Позже в этот день, когда Гвен заявила, что никогда не ела ничего вкуснее картофельных лепешек с норвежским коричневым козьим сыром, я отправился к морозильнику.
Я взрезал пакеты, лежавшие сверху, но нашел только фарш из лосятины. Погрузил его на тачку и отвез к лесу, чтобы закопать. После трех заходов я добрался до дна. Лужица розоватой от крови воды в углу. Спертый воздух.
«Что за ерунда?» – сказал я себе. Дедушка повыкидывал бы все, что залежалось. Я нашел пакет с надписью на желто-коричневом скотче, сделанной мной. «Кряква 1981». Сорвал слои газетной бумаги – это был «Лиллехаммерский обозреватель» за 20 августа того года, в тот день открылся охотничий сезон. Я тогда впервые вышел к Лаугену с отцовским ружьем шестнадцатого калибра.
Писем в морозильнике не оказалось. Ну, конечно.
Мне ясно представилась такая сцена. Я стою, окутанный тошнотворным запахом гниения, и взрезаю конверты. Вода с кровью быстро просачивается в пакет, пропитывая бумагу, и я узнаю почерк Эйнара и тороплюсь, потому что буквы начинают расплываться. Слова пропадают на глазах, история жизни истекает смесью крови и чернил.
Но это была всего лишь фантазия.
Мне вдруг стало стыдно. Ведь я читал мамины письма. Разве я так мало узнал из них? Где она любила сидеть, читая письма от своего отца? Где в Хирифьелле она была ближе всего к нему, но в мире с остальными?
Ответ был прямо передо мной.
Я нашел письма от Эйнара среди материалов в столярной мастерской. Между досками, к которым ни Сверре, ни Альма ни за что не притронулись бы. Деревяшки, предназначенные стать индульгенцией несостоявшегося наследника хутора, как бы говорили: приди и посмотри. Пусть я не умею работать на земле, зато умею работать стамеской, рубанком, лаком и льняным маслом.
Вот они, спрятанные от мышей, прочей живности и посторонних взглядов, плотно связанные и пересохшие, слегка обсыпанные опилками. Почти двадцать писем, в которых Эйнар поведал обо всем, что произошло в 1943 году и позже. Он писал на обеих сторонах листа по-французски, оставляя ровные поля. Вот так же письма Эйнара заполнили и обе стороны моего чистого листа, и теперь я узнал, на что отвечала мама.